Любовь хорошей женщины — страница 22 из 60

Она никогда не упрекала сына, что он проводит много времени с болезной девочкой, гуляет с ней в Стэнли-парке или возит вечерами за мороженым. (Она была в курсе, потому что иногда звонила миссис Корниш.) Но мне она жаловалась:

— У меня так и стоит перед глазами ее лицо с текущим изо рта мороженым. Не могу отделаться. Люди, наверно, глазеют на них — и радуются.

Она сказала, что когда вывозит мистера Горри в инвалидной коляске на улицу, то народ на них тоже глазеет (мистер Горри перенес инсульт), но иначе, потому что на улице он не двигается и помалкивает, а она всегда следит, чтобы он выглядел прилично). А вот Айрин сидит враскоряку и долдонит: «гаггледигагаледи — гаггледи»… Бедняжка не умеет молчать.

Миссис Корниш явно что-то задумала, сказала миссис Горри. Кто будет смотреть за инвалидкой, когда мать уйдет?

— Должен же быть какой-то закон, запрещающий жениться на таких вот, но ведь нету его.

Когда миссис Горри зазывала меня на кофе, мне не хотелось идти. У себя в подвальчике я вела собственную насыщенную жизнь. Время от времени, когда она стучала в дверь, я притворялась, что меня нет дома. Но приходилось тушить свет и запирать дверь, едва заслышав, что она открывает свою на верхнем этаже, и не шевелиться, пока она стучала ногтями по двери и нараспев звала меня. А после еще час как минимум нельзя было шуметь и спускать воду в туалете. Если я говорила, что не располагаю временем, что занята, она смеялась и спрашивала:

— Чем занята?

— Пишу письмо, — отвечала я.

— Все пишешь и пишешь, — замечала она. — Наверное, скучаешь по дому.

У нее были розовые брови, некая вариация розовато-рыжего цвета ее волос. Сомнительно, что волосы были такими от природы, но как она умудрялась выкрасить брови? Лицо у нее было худое, нарумяненное, жизнерадостное, зубы крупные и блестящие. Ее неуемная жажда общения, ее амикошонство не принимали никаких возражений.

Когда Чесс впервые привел меня в эту квартиру, встретив на вокзале, она постучала в дверь, держа тарелку с печеньем, и на лице застыла эта ее волчья улыбка. Я даже не успела еще снять дорожную шляпку, а Чессу пришлось прервать труды по развязыванию моего пояса. Печенье оказалось сухим, твердым, с ярко-розовой присыпкой в ознаменование моего брачного статуса. Чесс разговаривал с ней учтиво. Ему надо было вернуться на работу через полчаса, и когда он от нее отделался, уже не осталось времени на то, с чего он начал. Вместо этого он сгрыз все печенье, одно за другим, жалуясь, что на вкус оно — чистые опилки.

— Твой благоверный такой строгий, — говорила она мне. — Прямо до смеха — как серьезно-пресерьезно он на меня смотрит, когда приходит или уходит. Так и хочется сказать ему: эй, расслабься, это не ты держишь мир на плечах.

Иногда мне приходилось подниматься к ней, бросив книгу или не дописав предложение. Мы усаживались за обеденный стол, покрытый кружевной скатертью и восьмиугольным зеркалом, в котором отражался глиняный лебедь. Мы пили кофе из фарфоровых чашек и ели из блюдечек под стать чашкам (все то же печенье, или липкие булочки с изюмом, или черствые кексы) и прижимали крохотные вышитые салфеточки к губам, чтобы смахнуть крошки. Я сидела лицом к горке, в которой выстроились красивые бокалы, сахарницы и сливочники, солонки с перечницами, слишком хрупкие или слишком изящные для каждодневного пользования, цветочные вазы, чайник в виде покрытой соломой хижины и подсвечники в форме лилий. Раз в месяц миссис Горри перемывала весь фарфор из шкафа. Так она мне сказала. Она поучала меня, как я должна обустроить свое будущее, тот дом и то будущее, которое я, по ее представлениям, обрету, и чем больше она говорила, тем сильнее я чувствовала свинцовую тяжесть во всем теле, тем больше мне хотелось зевать и зевать уже с утра, уползти от нее, спрятаться и заснуть. Но вслух я всем восхищалась. Содержимым горки, тонкостями хозяйствования миссис Горри, тщательно подобранной одеждой, в которую она облачается каждое утро. Юбками и кофточками всех оттенков розовато-лилового или кораллового и венчающими гармонию шарфиками из искусственного шелка.

— Первым делом надо нарядиться, словно ты собираешься на работу, причесаться, накраситься. — (Она не однажды заставала меня в халате.) — Потом ты всегда можешь надеть фартук, если надо помыть чего или испечь. Это укрепляет моральный дух. И всегда имей в запасе выпечку — мало ли, гости вдруг нагрянут. — (Насколько я знаю, к ней никто не заходил, кроме меня, но и обо мне едва ли можно было сказать, что я «вдруг нагрянула».) — И боже тебя упаси подавать кофе в кружках.

Ну, вообще-то, выражалась она не столь категорично. Все больше: «Я всегда…», или «Как правило, я люблю…», или «Мне кажется, было бы красивее…».

— Даже живя в дебрях, я всегда предпочитала…

Желание зевнуть во весь рот или заорать чуть ослабело на миг. Когда это она жила в дебрях? И в каких именно?

— О, далеко, на побережье, — пояснила она. — Я ведь тоже была невестой, давным-давно. Я долго там прожила. В Юнион-Бэе[16]. Впрочем, не такие уж и дикие дебри. Остров Кортеса.

Я спросила, где это, и она сказала:

— О, далеко отсюда.

— Там, наверное, интересно, — сказала я.

— О, интересно. — Она вздохнула. — Если тебе интересны медведи. Или пумы. Я предпочитаю чуточку более цивилизованные места.

Столовая отделялась от гостиной раздвижной дубовой дверью. Дверь всегда была приоткрыта, чтобы миссис Горри, находясь на дальнем конце стола, могла приглядывать за мистером Горри, сидящим в глубоком раскладном кресле у окна. Она называла его «мой муж в инвалидной коляске». Хотя на самом деле в инвалидной коляске он сидел, только когда она вывозила его на прогулку. У них не было телевизора, в те времена телевизоры были еще в новинку. Мистер Горри сидел и смотрел на улицу, на парк Китсилано напротив и на залив Беррард за ним. Он сам добирался до туалета, с палкой в одной руке, а другой цепляясь за спинки стульев или колошматя об стену. А добравшись туда, тоже справлялся самостоятельно, хоть это и занимало много времени. И миссис Горри говорила, что после там иногда нужно было слегка прибраться. Все, что я видела обычно, — это брючина мистера Горри, вытянутая на ярко-зеленом кресле. Раз или два ему приходилось совершать этот шаркающий и шаткий бросок к туалету, когда я у них гостила. Крупный человек, крупная голова, широкие плечи, тяжелая кость.

Я не смотрела ему в лицо. Люди, искалеченные инсультом или иными болезнями, для меня — дурное предзнаменование, грубое напоминание. И дело не в парализованных конечностях или еще каких горестных отметинах, которых я избегала, — я избегала их человеческих глаз.

Не думаю, что и он на меня смотрел, хотя миссис Горри сообщала ему, что я к ним пришла, жиличка снизу. Он издавал крякающий звук, и это лучшее, что он мог сделать в качестве приветствия или прощания.


В нашей квартире было две с половиной комнаты. Сдавались они меблированными, и, как обычно в таких местах, половину из этих предметов обстановки в ином случае давно бы уже выбросили. Я помню пол в гостиной, выстланный квадратными и прямоугольными обрезками линолеума — все разного цвета и с разным узором, подбитые в одно целое, как пестрое стеганое одеяло, и скрепленные металлическими скобками. И газовую печку на кухне, питавшуюся четвертаками. Кровать наша стояла в углублении рядом с кухонькой — да так плотно, что залезать в нее приходилось у изножья. Чесс читал, что так женщины гарема входили на ложе султана, сначала восхищаясь его ногами, а затем ползли по нему, отдавая должное остальным частям тела. Так что иногда мы играли в эту игру.

Занавеска скрывала кровать, отделяя спальную нишу от кухни. Вообще-то, это было старое покрывало, скользкое и бахромчатое, с лицевой стороны узор из вишневых роз и зеленых листьев на желтовато-бежевом фоне, а с изнанки — полоски вишнево-красного и зеленого с цветами и листьями, проступающими, как привидения, в бежевом цвете. Эту занавеску я помню лучше всего остального в квартире. И не удивительно. В разгар сексуальных утех и потом, после них, эта ткань мозолила мне глаза и стала воспоминанием о том, что мне больше всего нравилось в замужестве, — о той награде, ради которой я терпела и непредвиденно обидное положение «невестушки», и изощренную пытку горкой с фарфором.

Мы с Чессом выросли в семьях, где сексуальные отношения до замужества считались отвратительными и непростительными, и они же в браке никогда не обсуждались и скоро забывались. Мы, сами того не зная, застали самый конец времен, когда на плотскую любовь смотрели именно так. Однажды мать Чесса нашла в его чемодане презервативы и в слезах побежала к его отцу (Чесс объяснил, что их выдавали в лагере, пока он отбывал военную подготовку в университете, — это было правдой — и что он совершенно о них забыл — тут он соврал). Поэтому обладание собственным жильем и собственной кроватью, где мы могли делать все, что хотели, казалось нам чудом. Мы пошли на эту сделку, но нам никогда не приходило в голову, что старшее поколение — родители, тетки и дядья — тоже могли совершить эту сделку, потакая вожделению. Казалось, что их заботили только дома, имущество, газонокосилки, холодильники и нерушимость стен. А если говорить о женщинах — дети. Все, что и мы вольны выбрать или не выбрать в будущем. Мы никогда не думали, что все это неизбежно и неумолимо свалится на нас, как возраст или погода.

И по сей день, когда я рассуждаю обо всем этом здраво, так и не свалилось. Ничто не случилось против нашей воли. Даже беременность. Мы рисковали, просто чтобы доказать свою взрослость, если бы это действительно случилось.

Еще одним занятием, которому я отдавалась за этой занавеской, было чтение. Я читала книги, взятые в библиотеке Китсилано, в двух кварталах от дома. И когда я выныривала из бурлящих вихрей потрясения, куда зашвыривали меня книги, и голова кружилась от поглощенных сокровищ, то перед глазами мелькали все те же полосы на занавеске. И не персонажи, не сюжет, но сам дух книги садился на неправдоподобные цветы и исчезал в темно-вишневом потоке или в сумрачной зелени. Я читала толстые книги с уже знакомыми, чарующими названиями — даже пыталась осилить «Обрученных»