[17], а между томами этой эпопеи читала Олдоса Хаксли[18], и Генри Грина[19], и «На маяк»[20], и «Конец Шери»[21], и «Смерть сердца»[22]. Я проглотила их один за другим без предпочтений, отдавшись каждой книге по очереди, как в детстве. Меня все еще обуревали приступы неуемного аппетита, прожорливости на грани муки.
Но по сравнению с детством добавилась одна сложность: мне казалось, что я должна стать писателем, как стала читателем. Я купила школьную тетрадь и попыталась писать — по-настоящему писать: страницы, начинавшиеся решительно, потом скукоживались, так что приходилось их вырывать, сминать, карая сурово, и отправлять в мусор. И продолжалось это снова и снова, пока от тетради не осталась только обложка. Потом я купила другую тетрадь и начала все сначала. И тот же цикл — восторг и отчаяние, восторг и отчаяние. Все равно что скрывать беременность и каждую неделю заканчивать выкидышем.
И не совсем скрывать, впрочем. Чесс знал, что я много читаю и пытаюсь писать. Он ничуть не отбивал у меня охоту. Чесс думал, что это вполне разумно и что, весьма вероятно, я выучусь. Придется, конечно, как следует потренироваться, но освоить можно. Как игру в теннис или в бридж. Я не благодарила его за эту великодушную веру. Она просто влилась в фарс моих бедствий.
Чесс работал в фирме по оптовой продаже бакалеи. Раньше он подумывал о карьере учителя истории, но отец убедил его, что учительство — вовсе не та работа, которая позволит содержать жену, да и вообще сводить концы с концами. Отец помог ему получить должность, но предупредил, что дальше на него рассчитывать нечего. Чесс и не рассчитывал. Всю первую зиму нашего супружества он уходил из дома до рассвета и возвращался поздно вечером. Трудился он не покладая рук, не требуя, чтобы работа удовлетворяла его интересы или служила хоть каким-то идеалам, прошлым или нынешним. Никакой иной цели, только нести нас обоих к жизни, в которой будут газонокосилки и холодильники и которая, как мы считали, нам совершенно безразлична. Наверное, я восхитилась бы его смирением, если бы вообще думала о смирении. Его радостным, даже, можно сказать, галантным смирением.
Но ведь, думала я, так поступают все мужчины.
Я и сама ходила искать работу. Если дождь лил не слишком сильно, я шла в аптеку, покупала газету и прочитывала все объявления за чашкой кофе. Потом я выходила, даже если моросило, и шла во все эти места, где искали официантку, или продавщицу, или фабричную работницу, согласная на любую работу, где не требовалось умение печатать и не нужен был опыт. Если шел ливень, я садилась в автобус. Чесс велел, чтобы я всегда ездила автобусом, а не экономила деньги, идя пешком. «Пока ты экономишь, — сказал он, — другая девушка получит работу».
На самом деле именно на это я и надеялась. И никогда не расстраивалась, услышав, что место занято. Иногда я добиралась до цели и стояла на тротуаре, глядя на «Магазин женской одежды», с его зеркалами и блеклыми коврами, или наблюдала за девушками, легкой походкой спешащими по лестнице на перерыв из той конторы, где искали секретаршу. Я даже не заходила, понимая, что моя прическа и ногти, и стоптанные туфли без каблуков дадут мне дурную характеристику. Так же точно меня обескураживали фабрики — я слышала шум станков в цехах, где разливали по бутылкам напитки или собирали рождественские украшения, и видела свисающие с высоких, как в амбарах, потолков лампочки без абажуров. Мои ногти и обувь без каблуков, может, здесь и не мешали, но неуклюжесть и техническая тупость непременно отозвались бы ругательствами, воплями (я даже слышала повелительные крики, заглушающие шум машин). Меня выгонят с позором. Я считала, что не смогу управиться даже с кассовым аппаратом. Так я и сказала управляющему в ресторане, который уже подумывал меня нанять.
— Как по-вашему, освоите или нет? — спросил он, и я ответила:
— Нет.
Он посмотрел на меня так, словно впервые слышал подобное признание. Но я сказала правду. Я думала, что ничего не смогу освоить, особенно в спешке и на людях. Я остолбенею. Легко я усваивала лишь такие вещи, как перипетии Тридцатилетней войны.
Но, говоря по правде, и не должна была. Чесс зарабатывал нам на жизнь, пусть мы и могли позволить себе только самое необходимое. Мне не надо было выталкивать себя в широкий мир, ведь муж меня содержал. Как и положено мужчине.
Я решила, что справлюсь с работой в библиотеке, так что туда я и обратилась, хоть они и не искали сотрудников. Женщина записала мое имя. Она была вежлива, но не обнадеживала. Потом я пошла в книжные магазины, выбирая те, где не было кассовых машин. Чем безлюдней и неопрятней, тем лучше. Владельцы этих лавчонок курили или клевали носом за прилавками, а у букинистов часто воняло кошками.
— Мы не сильно заняты зимой, — говорили они.
Одна женщина посоветовала вернуться весной:
— Хотя и тогда мы не сильно заняты.
Зима в Ванкувере не была похожа на привычные мне зимы. Ни снега, ни малейшего намека на промозглый ветер. В разгар дня в центре города пахло чем-то вроде жженого сахара — я решила, что это, наверно, из-за троллейбусных проводов. Я шла по Гастингс-стрит, где другие женщины не ходят, — там одни пьянчуги, нищие старики, пронырливые китайцы. Никто мне и слова худого не сказал. Я шла мимо складов, заросших сорняком пустошей, где вообще не было ни души. Или по Китсилано, вдоль высоких деревянных домов, до отказа набитых людьми, вынужденными жить вместе, как и все мы, шла к опрятному Данбару, к его оштукатуренным бунгало и подстриженным деревьям. И по Керрисдейлу, где возникали деревья пошикарней, березки на лужайках. Балки в стиле Тюдоров, Георгианская симметрия, мечты о Белоснежке в имитациях соломенных крыш. Или настоящих соломенных крышах, поди пойми.
Повсюду в этих людских обиталищах свет зажигали в четыре часа пополудни, а потом загорались и уличные фонари, и часто тучи расходились на западе, над морем, чтобы пропустить красные полоски заходящего солнца, и в парке, по которому я петляла, идя домой, листья зимних кустов блестели в сыром розоватом сумраке.
Кто завершил покупки — тот шел домой, кто еще работал — подумывал о доме, кто весь день просидел дома — выбирался на короткую прогулку, чтобы дом показался радушнее. Я встретила женщин с колясками и скулящими старшенькими, только начавшими ходить; никогда бы не подумала, что скоро окажусь в шкуре этих самых женщин. Встретила стариков с собаками и еще стариков, еле ковыляющих или в инвалидных колясках, приводимых в движение супругами или сиделками. Встретила миссис Горри, толкавшую коляску с мистером Горри. На ней была пелерина и берет из мягкой лиловой шерсти (теперь я знаю, что она сама шила и вязала почти всю свою одежду), а на лице — много розового тона. На голову мистера Горри она надвинула кепку, а шею закутала толстым шарфом. Она приветствовала меня пронзительно и собственнически, он — отрешенно. Но те, кто сидит в инвалидной коляске, редко выглядят иначе. У кого-то обиженно-отсутствующий вид, кто-то смотрит прямо перед собой.
— Послушайте, когда мы виделись в парке на днях, — сказала миссис Горри, — вы, случайно, не работу искали?
— Нет, — солгала я.
Инстинктивно я врала ей по любому поводу.
— О, хорошо. Потому что я собиралась сказать, знаете ли, что если вы вышли искать работу, то надо бы как-то прихорошиться, хоть чуть-чуть. Да вы и сами знаете.
— Да, — согласилась я.
— Не понимаю, как нынешние женщины могут вот так выходить. Я никогда не вышла бы в туфлях без каблуков и без косметики, даже в магазин. И тем более искать в таком виде работу.
Она понимала, что я лгу. Она знала, что я замираю за дверью подвала, не отвечая на ее стук. Я бы не удивилась, узнав, что она роется в нашем мусоре и читает разрозненные, измятые страницы с пространным описанием моих бедствий. И почему она от меня никак не отстанет? Она не могла. Я была для нее как работа, — может, мои странности, мое неумение становились на одну доску с увечьями мистера Горри, а то, что невозможно исправить, следовало вытерпеть.
Однажды она спустилась по ступенькам, когда я стирала в главной части подвала. По вторникам мне было разрешено пользоваться ее стиральной машиной, отжималкой и шайками.
— Как там, есть надежда на работу? — спросила она, и по какому-то наитию я ответила, что в библиотеке пообещали найти что-нибудь в будущем.
Я подумала, что смогу притворяться, будто хожу туда работать, — стану ходить туда и сидеть каждый день за одним из длинных столов, читать или даже пробовать писать, как делала раньше иногда. Конечно, шила в мешке не утаишь, если миссис Горри когда-нибудь явится в библиотеку, хотя так далеко она мистера Горри не укатит, да еще в гору, или упомянет о моей работе Чессу — но это вряд ли. Она говорит, что иногда даже боится здороваться с ним, такой у него вид сердитый.
— Что ж, может, до тех пор… — сказала она. — Мне сейчас пришло в голову, что пока вы могли бы немного поработать, сидя с мистером Горри во второй половине дня.
Она сказала, что ей предложили работу в сувенирной лавке при церкви Святого Павла, три-четыре раза в неделю днем.
— Это не за деньги, иначе я бы вас туда послала, — сказала она. — Просто на добровольных началах. Но доктор посоветовал выйти из дома. Сказал: «Вы себя измотаете». И деньги мне ни к чему. Рэй к нам так добр, просто немного поработать на добровольных началах.
Она заглянула в шайку для полоскания и увидела рубашки Чесса в той же чистой воде, где лежала моя ночнушка в цветах и наши бледно-голубые простыни.
— О, дорогая, — сказала она, — надеюсь, вы не положили белое и цветное вместе?
— Ну, чуточку цветастое, — сказала я. — Ничего страшного.