Любовь хорошей женщины — страница 38 из 60

Она оставляет ключ ему. Она разбудит его, когда вернется. Нечем и не на чем написать ему записку. Действительно, еще рано. Мотель стоит у шоссе в северном конце города, рядом с мостом. Еще не началось движение машин. Она плетется под тополями какое-то время, прежде чем по мосту начинают грохотать автомобили, хотя движение регулярно сотрясало их ложе далеко за полночь.

Что-то приближается. Грузовик. Но не просто грузовик — огромная мрачная истина надвигается на нее. И она появилась не из ниоткуда — она поджидала, безжалостно подталкивая ее с тех пор, как она проснулась, или даже всю ночь.

Кейтлин и Мара.

Прошлым вечером по телефону, после разговора спокойным, сдержанным и почти милым голосом, словно он гордился тем, что не потрясен, не возражает, не умоляет, Брайан взорвался. Взорвался яростью и презрением, не заботясь, что кто-то услышит его:

— И вот еще, а как насчет малышек?

Трубка затряслась у уха Паулины.

— Мы обсудим… — сказала она, но он, казалось, ее не слышал.

— Дети, — произнес он тем же дрожащим и мстительным голосом, изменив слово «малышки» на «дети» и ударив ее точно обухом по голове, — ошеломил тяжелой, формальной, праведной угрозой. — Дети останутся, — сказал Брайан. — Паулина, ты меня слышишь?

— Нет, — сказала Паулина. — Да, я тебя слышу, но…

— Отлично. Ты меня услышала. Помни. Дети останутся.

Вот и все, что он мог сделать. Показать ей, что она творит, чем это все закончится, и покарать ее, раз она сделала то, что сделала. Никто его не упрекнет. И сколько бы она потом ни юлила, сколько бы ни торговалась, ни заискивала перед ним, это было как круглый холодный камень в пищеводе, как пушечное ядро. И оно там пребудет, пока она полностью не изменит свои мысли и намерения. Дети останутся.

Их машина — ее и Брайана — все еще стояла на парковке мотеля. Брайану придется попросить отца или мать подвезти его, чтобы забрать машину. Ключи у нее в сумке. Но у него есть запасные, и он наверняка их возьмет. Она отперла машину и бросила ключи на сиденье, щелкнула замком дверцы и захлопнула ее.

Теперь ей нет пути обратно. Она не может сесть в машину, вернуться к нему и сказать, что ненадолго сошла с ума. Если она так сделает, он, может, и простит ее, но никогда не забудет, как и она сама. Впрочем, многие так и живут.

Она ушла с парковки, она ушла в город по тротуару вдоль обочины.

Вчерашняя тяжесть Мары на боку. Следы Кейтлин на полу.

Пау, Пау.

Ей не нужны ключи, чтобы добраться до них, ей не нужна машина. Можно вымолить, чтоб ее подвезли на попутной. Сдайся, сдайся, вернись к ним любыми способами, как она до сих пор не удосужилась это сделать? Мешок на голову. Жидкий выбор, выбор фантазии пролился на землю и мгновенно затвердел, принимая неотвратимую форму.


Какая острая боль. Она станет хронической. Хроническая значит долговременная, но, может, не постоянная. Может, это означает также, что от нее не умирают. Ты от нее не освободишься, но и не умрешь. Ты не чувствуешь ее каждую минуту, но без нее не проходит и дня. Ты научишься разным трюкам, чтобы ее утихомирить или прогнать, стараясь не покончить с ней, разрушив первопричину этой боли. И это не его вина. Он все еще невинен, дикарь, который не знает, что в мире существует такая долгая боль. Признайся себе, ты все равно их теряешь. Они растут. А матери все равно остается личное, чуть нелепое одиночество. Они забудут это время, так или иначе они откажутся от тебя. Или останутся с тобой так надолго, что ты не будешь знать, что с ними делать, как случилось с Брайаном. И все же как больно. Продолжать жить и привыкать, пока не останется только прошлое, которое она будет оплакивать, и никакого возможного настоящего.


Дети выросли. Они ее не ненавидят. За то, что сбежала, или за то, что отсутствовала. Но и не простили. Возможно, они не простили бы ее в любом случае, но за что-нибудь другое.

Кейтлин мало что помнит о том лете в коттедже. Мара — вообще ничего. Однажды Кейтлин вспоминает о нем, сказав Паулине: «там, где отдыхали дедушка с бабушкой».

— Там, где мы были, когда ты от нас ушла, — сказала она. — Но мы не сразу догадались, что ты сбежала с Орфеем.

— Это был не Орфей, — сказала Паулина.

— Не Орфей? Папа всегда говорил, что Орфей. Он говорил: «И тогда ваша мать сбежала с Орфеем».

— Это он шутил.

— А я думала, что Орфей. Значит, это был кто-то другой.

— Это был некто, связанный с той пьесой. И жила я с ним недолго.

— Не Орфей.

— Нет, он не был Орфеем.

Денег как грязи

Тем летним вечером 1974 года, пока к самолету подавали трап, Карин сняла с багажной полки рюкзак и кое-что из него вытащила. Черный берет, который она натянула так, что тот съехал на один глаз, красную помаду, которой она накрасила губы, глядясь в иллюминатор, как в зеркало, — в Торонто уже стемнело — и длинный черный мундштук, чтобы зажать в зубах при первой удобной возможности. Берет и мундштук Карин стащила у мачехи — они были частью образа Нежной Ирмы[40] (мачеха наряжалась Ирмой на костюмированной вечеринке, а помаду Карин сама купила).

Она прекрасно знала, что видом своим на половозрелую профуру никак не потянет. Зато хоть не похожа на ту десятилетку, что садилась в самолет на исходе прошлого лета.

Никто в толпе не приглядывался к ней, даже когда она закусила мундштук и скривила губы в зловещей ухмылке. Все были слишком озабочены, смущены, обрадованы или растерянны.

Многие тут и сами казались ряжеными. Чернокожие парни, щеголявшие в ярких балахонах и вышитых шапочках, старушки в покрывалах на головах, присевшие на свои чемоданы, хиппи — все как один в рванине и бусах, а еще на какое-то, совсем короткое время Карин затесалась в толпу мужчин в широкополых черных шляпах — угрюмые лица, обрамленные пружинистыми маленькими локонами.

Хоть и не положено, но встречающие все равно просочились в зал ожидания сквозь автоматические двери. По ту сторону багажной ленты Карин высмотрела свою маму, Розмари, которая пока что ее не заметила. На Розмари было длинное темно-синее платье в золотистых и оранжевых полумесяцах. Свежеокрашенные черные-пречерные волосы матери были начесаны и громоздились на голове шатким птичьим гнездом. Помнится, когда Карин уезжала, мать была гораздо моложе и не такая жалкая. Карин окинула взглядом пространство у матери за спиной, ища Дерека. Отыскать в толпе Дерека обычно не составляло труда благодаря его росту, сияющему лбу и светлым волнистым локонам до плеч. А еще этот его ясный решительный взгляд и насмешливый рот, и умение стоять как вкопанный. Не в пример Розмари, которая дергалась, вытягивала шею и озиралась — теперь ошеломленно и разочарованно. За спиной у Розмари Дерека не оказалось, да и нигде поблизости. Если только он не отлучился в туалет.

Карин вынула мундштук изо рта и сдвинула берет на затылок. Раз Дерека нет, то шутка потеряла всякий смысл. Шутить таким манером с Розмари — только усугублять ее смущение, на вид она и так достаточно сбита с толку, даже потеряна.


— Губы намазюкала, — сказала Розмари, глядя на дочь ослепленными влажными глазами. Она обняла дочку рукавами-крыльями и окутала Карин ароматом масла какао. — Только не рассказывай мне, что отец позволил тебе красить губы.

— Я хотела вас разыграть, — сказала Карин. — А Дерек где?

— А нет его, — ответила Розмари.

Карин углядела на транспортере свой чемодан. Она нырнула в толпу и, угрем проскользнув меж тел, стащила его с ленты. Розмари хотела ей помочь его нести, но Карин сказала:

— Ладно, ладно.

Вместе они протолкались к двери и прошли мимо всех тех встречающих, кому не хватило духу или настойчивости пробиться внутрь. Молча мать и дочь вышли наружу — в горячий ночной воздух — и направились к стоянке. Тогда Карин сказала:

— В чем дело? У вас с ним что, очередной шквал приключился?

«Шквалами» Розмари и Дерек называли ссоры и стычки, которые случались между ними в процессе весьма нелегкой совместной работы над книгой Дерека.

— Мы больше не видимся, — ужасающе безмятежно произнесла Розмари. — И больше не работаем вместе.

— Да? — сказала Карин. — Хочешь сказать, что вы разбежались?

— Да, если такие, как мы, способны «разбежаться».


По всем дорогам в город текла красная извивающаяся река тормозных огней автомобилей, а навстречу ей, из города, вытекала белая река автомобильных фар, реки переплетались в том месте, где эстакада развязки проходила прямо над потоками внизу. В машине Розмари не было кондиционера — не потому, что Розмари не могла себе его позволить, а потому, что она не доверяла кондиционерам, — все окна пришлось открыть, и шум автострады тек сквозь салон в густом загазованном воздухе.

Розмари терпеть не могла ездить по Торонто за рулем. Раз в неделю, когда нужно было приезжать в издательство, в котором она работала, она отправлялась в город на автобусе, а в другие разы ее возил Дерек. Карин благоразумно помалкивала, пока они ехали по автостраде от аэропорта и на восток по 401-му шоссе, а потом свернули, миль через восемь или девять нервно-напряженного внимания Розмари, на второстепенную трассу, ведущую туда, где Розмари обитала.

— Так, значит, Дерек ушел? — спросила Карин. — Уехал путешествовать?

— Нет, насколько я знаю, — сказала Розмари. — Правда, я бы и не узнала.

— А Энн? Она все еще там?

— Наверное, — пожала плечами Розмари. — Она никуда не выезжает.

— А вещи свои он забрал?

Дерек принес гораздо больше вещей, чем было необходимо ему для работы над кипами рукописей. Книги — разумеется, не только те, что нужны для работы, а еще книги и журналы, которые он читал в перерывах между работой, чаще всего валяясь на кровати Розмари.

Пластинки, которые он слушал. Одежда, обувь, если ему вздумается прогуляться в зарослях, таблетки от поноса или головной боли и даже инструменты и всякое барахло, чтобы строить шалаш или беседку. В ванной лежали его бритвенные принадлежности, а еще зубная щетка и специальная паста для чувствительных десен. Его кофемолка стояла на рабочем столике в кухне. (А та, что купила Энн, — поновее и покруче — осталась на столике в кухне того дома, который все еще считался его домом.)