Она не совсем оторвалась от мира — мама знала, что война идет к концу. И думала, что Джордж должен вернуться вскоре после моего рождения. Она знала, что не сможет остаться жить в прежней комнате, — ей придется поселиться где-то вместе с мужем. Знала, что там буду и я, но думала о моем рождении скорее как о конце чего-то, а вовсе не о начале. Конец бесконечным тычкам в одно и то же наболевшее место сбоку живота, конец боли в гениталиях, когда стоишь, конец приливам крови к ним (как будто внутрь засунули горячую припарку). Соски больше не будут набрякшими, темными и шишковатыми, и больше не придется каждое божье утро обматывать эластичными бинтами покрытые сеткой распухших вен ноги, перед тем как встать с постели. Не придется бегать по-маленькому каждые полчаса, и отекшие ступни уменьшатся до нормальных размеров и станут влезать в туфли. Стоит только мне родиться — и я перестану так сильно досаждать ей.
Узнав о том, что Джордж не вернется, она какое-то время подумывала остаться со мной в своем прежнем жилище. Запаслась книжками о младенцах. Купила самое необходимое для меня. В том же доме жила одна старушка, которая могла бы присматривать за мной, пока мама будет заниматься. Через полгода Джилл получит пенсию вдовы военнослужащего и через те же полгода закончит консерваторию.
А потом поездом приехала Эйлса и забрала ее.
— Мы не можем бросить тебя одну, — сказала Эйлса. — Все и так спрашивают, почему ты не перебралась к нам, когда Джордж ушел воевать. Так что поехали.
— Вся моя семейка чокнутая, — так Джордж сказал однажды Джилл. — У Айоны нервишки пошаливают, Эйлса — прирожденный сержант-майор. А мама впадает в маразм.
И еще он говорил:
— Эйлсе достались мозги, но ей пришлось бросить учебу и пойти работать на почту, когда умер отец. Мне досталась внешность, а для бедняжки Айоны не осталось ничего, кроме плохой кожи и раздерганных нервов.
Впервые Джилл увидела сестер Джорджа, когда те приехали в Торонто на его проводы. Они не были на свадьбе, состоявшейся за две недели до этого. Никого на ней не было, кроме Джорджа, Джилл, священника, жены священника и соседа, которого позвали вторым свидетелем. Там присутствовала и я, уже запрятанная в животе Джилл, однако не я была причиной этой свадьбы, и на то время никто не подозревал о моем существовании. После Джордж настоял на том, чтобы посидеть с каменными лицами в фотографической будке «сделай сам» и снять свадебные фото. Джордж так и лучился неуемным весельем. «Это их образумит», — сказал он, разглядывая карточки. Джилл терялась в догадках, кого же именно он собирается образумить. Эйлсу? Или тех красоток, милашек и нахалок, что ухлестывали за ним, писали ему сентиментальные письма и вязали ему носки с ромбиками? Он носил эти носки при всякой возможности, прикарманивал подарки и зачитывал письма вслух в баре — для смеха. В день свадьбы Джилл не смогла съесть ни крошки на завтрак и в самый разгар церемонии неотвязно думала о блинчиках и беконе.
Сестры выглядели куда более нормальными, чем она представляла себе. Правда, Джорджу и в самом деле досталась вся семейная красота. И волнистые светло-русые волосы, и радостный блеск в глазах, и точеные черты лица, всем на зависть. Одна беда — Джордж был весьма невысок. Росту хватало, как раз чтобы смотреть Джилл в глаза. И чтобы стать военным летчиком. «Пилот и не должен быть особо рослым, — сказал он. — Вот тут я их побил. Верзил этих. В кино полно невысоких парней. Даже на ящик взбираются, когда целуются». (В кино Джордж был не прочь похулиганить. Мог запросто освистать сцену с поцелуем. И в жизни не любил целоваться. «Давай-ка перейдем к делу», — говорил.)
Сестры тоже были невелички. Их назвали в честь тех мест в Шотландии, где мать и отец провели медовый месяц, еще до того, как семья разорилась. Эйлса была на двенадцать лет старше Джорджа, Айона — на девять. В толпе на вокзале они смотрелись как две растерянные кубышки. Обе нарядились в новые шляпки и новые костюмы, будто именно они — новобрачные. И обе ужасно расстроились, потому что Айона забыла в вагоне свои парадно-выходные перчатки. Да, кожа у Айоны и в самом деле была не ахти, но хотя бы не воспаленная, — наверное, угри как раз зажили. Лицо в старых оспинах выглядело неопрятно под слоем розовой пудры. Прядки волос выбились из-под шляпки и свисали понурыми сосульками, а глаза были на мокром месте — то ли потому, что Эйлса устроила ей нагоняй, то ли потому, что брат уходит на войну. Прическа Эйлсы представляла собой пучки тугих перманентных кудряшек, поверх которых громоздилась шляпка. Проницательные блеклые глаза смотрели из-за блестящих стекол очков в тонкой оправе. Щеки у Эйлсы были розовые, на подбородке — ямочка. Обе сестры были ладно скроены — высокая грудь, тонкая талия, широкие округлые бедра. Но казалось, что Айоне хорошая фигура досталась по недоразумению и она изо всех сил старается спрятать ее, сутулясь и скрещивая руки. Эйлса же несла свои формы с достоинством, без всякого кокетства, как будто ее сотворили из обожженной керамики. И у обеих были Джорджевы светло-русые волосы, правда, не такие сияющие, как у него. Его чувства юмора они также не разделяли, по всей видимости.
— Ну вот, ухожу я, — сказал Джордж. — Ухожу, чтобы сгинуть в битве при Пашендале.
И Айона взмолилась:
— Ой, не говори, не говори так!
А Эйлса поджала малиновые губы.
— Я вижу вывеску бюро находок, — произнесла она. — Вот только не знаю, то ли там вещи, потерянные на станции, то ли те, что забыты в поездах. Пашендаль был в Первую мировую.
— Да неужто? Ты уверена? Как же я опоздал! — сказал Джордж, бия себя кулаком в грудь.
И он сгорел два месяца спустя во время тренировочного полета над Ирландским морем.
Эйлса все время улыбалась. Она говорила так:
— Ну, я горжусь этим. Да, горжусь. Но ведь не только я потеряла близкого человека. Он исполнил свой долг.
Одних шокировал ее задор. Но другие ее жалели:
— Бедная Эйлса. Всем пожертвовала ради Джорджа, ради того, чтобы отправить его в юридический, а он все это зачеркнул, взял и записался добровольцем. Ушел и погиб. Никак не мог дождаться.
Сестры пожертвовали собственной учебой. Ради него они даже зубы не выровняли. Это тоже была их жертва. Айону взяли в школу медсестер, но оказалось, что с выпрямленными зубами она смогла бы устроиться получше. Теперь они с Эйлсой получили своего героя. Никто не усомнится в нем — в герое. Молодежь нынче думает, что это что-то да значит — герой в семье. Они думают, что важность этого момента продлится вечно, как вечно он останется с Эйлсой и Айоной. «Кто сердцем храбр» будет реять над ними вечно. Люди постарше, кто помнит прошлую войну, знают: сестрам досталось лишь имя на надгробной плите. Потому что только вдова, вон та девушка, что уплетает за обе щеки, получит пенсию.
Эйлса была на взводе отчасти еще и потому, что два вечера подряд неутомимо прибиралась. Нет, дом был достаточно чист и до этого. Но все равно ей было необходимо вымыть до блеска каждое блюдо, каждый горшок, каждую безделушку, отполировать стекло на каждой картине, отодвинуть холодильник и вымыть за ним, отдраить лестницу, ведущую в погреб, налить отбеливателя в мусорное ведро. Люстру над столом в гостиной нужно было снять, разобрать на части, каждую деталь окунуть в мыльную воду, ополоснуть, вытереть досуха и снова собрать. А из-за работы на почте Эйлса смогла заняться этим только после ужина. Теперь она заведовала почтой и могла бы взять выходной, но, будучи Эйлсой, ни за что себе этого не позволила бы.
Теперь она парится под слоем румян и в колючем темно-синем креповом платье с кружевным воротником, дергаясь то и дело. Ни минуты не может постоять спокойно. Без конца подкладывает закуски на блюда, передает их гостям, бегает за чайником и подливает горячей воды, чтобы не остыл чай в чашках. Поглощенная заботой об удобстве гостей, спрашивает, как их ревматизм или более легкие хвори, улыбаясь перед лицом собственной трагедии, повторяя без устали, что ее потеря — обычное дело, что нельзя жаловаться, когда столько народа в таком же тяжком положении, что Джордж не хотел бы, чтобы его друзья скорбели, и был бы благодарен, что все вместе мы покончили с войной. Все это она произносит тем самым громким, выразительным голосом, полным радостной убежденности голосом, который частенько слышен на почте. Так что люди остались при смутном подозрении, что, наверное, ляпнули что-то не то, — так на почте их не раз убеждали, что почерк у них — сущее испытание, а бандероль завернута кое-как.
Эйлса отдает себе отчет в том, что говорит слишком громко и улыбается слишком много и что подливает чай тем, кто сказал, что не хочет больше чаю. В кухне, пока закипает чайник, она говорит:
— Я не знаю, что это со мной. Я вся взвинчена.
Говорит она это доктору Шанцу, соседу; их задние дворы граничат.
— Я скоро уже откланяюсь, — говорит доктор. — Прописать вам брому?
В открытую дверь гостиной слышно, как его голос меняет окраску. Слово «брому» звучит твердо и профессионально. Голос Эйлсы тоже меняется: из жалостного он становится бравым.
— О нет, благодарю вас, — говорит она. — Сама постараюсь справиться.
Предполагалось, что Айона должна опекать мать, следя за тем, чтобы та не пролила чай — не из-за неуклюжести, а по забывчивости, — и немедленно увести ее, едва старушка примется шмыгать носом и плакать. Но на самом деле миссис Киркем ведет себя очень мило, по большей части с ней гостям гораздо приятнее и легче, чем с Эйлсой. Периодически, минут на пятнадцать, она, похоже, начинает понимать, что к чему, — или это так кажется — и сообщает мужественно и убедительно о том, что ей очень не хватает сына, но, по счастью, дочки по-прежнему рядом: Эйлса всегда такая надежная и расторопная, и Айона — сама доброта. Она даже упоминает свою недавно обретенную невестку, но, похоже, действительно немного не в себе, раз говорит такое, о чем большинство женщин ее возраста предпочитают не высказываться прилюдно, особенно в мужском обществе. Поглядев на нас с мамой, она говорит: