Любовь и бунт. Дневник 1910 года — страница 27 из 79

– Л. Н – ч, – отвечал я, – мне очень трудно давать вам советы, учить вас, но если вы спрашиваете моего мнения, то я думаю, что вам следовало бы созвать всю свою семью и даже некоторых друзей как свидетелей и объявить им свою волю.

Л. Н – ч взволнованным голосом сказал:

– Да-да, конечно, но я думаю, что мне это не под силу.

– Л. Н-ч, тогда лучше совсем этого не делать.

– Но как же я введу в соблазн своих детей, они получат много денег; Андрюша – что с ним будет?

– Л. Н – ч, я не думаю, чтобы те тысячи рублей, которые они получат, могли что-нибудь изменить в их жизни. А через 50 лет все равно все сочинения ваши станут общею собственностью, а может быть, и раньше они попадут к какому-нибудь новому издателю, который распространит их в огромном количестве. Да это все не так важно в сравнении с тем злом, которое производит эта конспирация, да еще что будет впереди, когда ваши дети увидят, что ожидания их обмануты.

– Да-да, вы правы… – сказал Л. Н – ч с доброй улыбкой, с выражением какого-то сожаления о совершенной ошибке.

Не помню сейчас, чем кончился этот наш разговор. Кажется, он вскоре перешел на что-то другое, по всей вероятности на какую-нибудь интимную тему из моей или Л. Н – ча семейной жизни, так как души наши в ту минуту были открыты друг другу.

Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову.

Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или все оставить как было – ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно, дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мной правительства, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всем, что совершается теперь, виноват только я сам. Надо было оставить все как было и ничего не делать. И едва ли распространяемость моих писаний окупит то недоверие к ним, которое должна вызвать непоследовательность в моих поступках.

Мне легче знать, что дурно мне только от себя. Но думаю пока, что теперь самое лучшее все-таки ничего не предпринимать. Хотя тяжело.

Вот что я записал себе нынче, 2 августа утром, и сообщаю вам, милый Владимир Григорьевич, зная, что вам важно все, что важно для меня.

Л. Т.

3 августа

Узнав, что mister Maude изобличил в своей биографии Льва Николаевича разные гнусные поступки Черткова, даже не называя его, а обличая под буквой X, Лев Никол. унизился до такой степени, что просил в письме от 23 июля сего года Моода вычеркнуть из биографии эту гнусную правду, которую написал Моод, и дал выписку из письма покойной нашей дочери Маши, которая дурно пишет о Черткове. Сегодня я получила от Моода два письма: одно ко мне, другое к Льву Николаевичу. Ужасно то, что Л. Н. настолько любит Черткова, что готов на всякие унижения, чтоб выгородить его, хоть бы солгать или умолчать.

То, что Лев Ник. просил Моода вычеркнуть, была выписка из письма нашей покойной дочери Маши, в котором она дурно пишет о Черткове. Такое обличение Черткова, конечно, было неприятно Л. H – у, особенно от его любимицы Маши, которая всегда была, по-видимому, в дружбе с Чертковым, но тоже под конец поняла его.

Получила сегодня письмо от Е. И. Чертковой, полное упреков. Вполне ее понимаю как мать: она идеализирует своего сына и не знает его. Я отвечала ей сдержанно, учтиво и даже гордо. Но на примирение я не иду.

Хотела объяснить Льву Ник – у источник моей ревности к Черткову и принесла ему страничку его молодого дневника, 1851 года, в котором он пишет, как он никогда не влюблялся в женщин, а много раз влюблялся в мужчин. Я думала, что он, как П. И. Бирюков, как доктор Д. П. Маковицкий, поймет мою ревность и успокоит меня, а вместо того он весь побледнел и пришел в такую ярость, каким я его давно, давно не видала. «Уходи, убирайся! – кричал он. – Я говорил, что уеду от тебя, и уеду…» Он начал бегать по комнатам, я шла за ним в ужасе и недоумении. Потом, не пустив меня, он заперся на ключ со всех сторон. Я так и остолбенела. Где любовь? Где непротивление? Где христианство? И где, наконец, справедливость и понимание? Неужели старость так ожесточает сердце человека? Что я сделала? За что? Когда вспомню злое лицо, этот крик – просто холодом обдает.

Потом я ушла в ванную, а Лев Никол. как ни в чем не бывало вышел в залу, и пил с аппетитом чай, и слушал, как Душан Петрович, переводя с славянского, читал о Петре Хельчицком.

Когда все разошлись, Лев Ник. пришел ко мне в спальню и сказал, что пришел еще раз проститься. Я так и вздрогнула от радости, когда он вошел; но когда я пошла за ним и начала говорить о том, что как бы дружней дожить последнее время нашей жизни, и еще о чем-то, он начал меня отстранять и говорил, что, если я не уйду, он будет жалеть, что зашел ко мне. Не поймешь его!

...

В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.

Утром Лев Николаевич звонит. Иду в кабинет.

– Я в «Самоотречении» такие прелести нахожу! – говорит он о книжке «Пути жизни».

Читал по-французски Паскаля и продиктовал мне перевод еще одной мысли из него, которую просил включить в книжку «Самоотречение».

– Какой молодец! – сказал он о Паскале.

Уже лег в постель после верховой прогулки. Звонок. Прихожу в спальню. Полумрак. Спущенные шторы. Лев Николаевич лежит на кровати, согнувшись, на боку, в сапогах, подложив под ноги тюфячок, чтобы не пачкать одеяло.

– А я думаю, что эту мысль нужно объяснить, – говорит он.

Я как раз перед этим указал ему нижеследующую мысль из книжки «Самоотречение», которую И. И. Горбунов пометил «трудной», и спрашивал, верно ли я ее понял: «Если человек понимает свое назначение, но не отрекается от своей личности, то он подобен человеку, которому даны внутренние ключи без внешних». Собственно, вся-то «трудность» здесь в ясности представления, что такое внешние ключи и ключи внутренние. Лев Николаевич замечание Ивана Ивановича зачеркнул.

– Нет, не стоит, Лев Николаевич, – ответил я на его слова, что надо объяснить мысль.

– Да нет, если и вы… близкий… А я думаю, – продолжал он, – теософия говорит о таинственном. Вот Паскаль умер двести лет тому назад, а я живу с ним одной душой – что может быть таинственнее этого?

Вот эта мысль (которую Лев Николаевич мне продиктовал. – В. Б. ), которая меня переворачивает сегодня, мне так близка, точно моя!.. Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он! Так же как Христос… Это знаешь, но иногда это особенно ясно представляешь. И так через эту мысль он соединяется не только со мной, но с тысячами людей, которые ее прочтут. Это – самое глубокое, таинственное и умиляющее… Вот я только хотел поделиться с вами.

Вот мысль французского философа в переводе Льва Николаевича, которая так тронула его:

«Своя воля никогда не удовлетворяет, хотя бы и исполнились все ее требования. Но стоит только отказаться от нее – от своей воли, и тотчас же испытываешь полное удовлетворение. Живя для своей воли, всегда недоволен; отрекшись от нее, нельзя не быть вполне довольным. Единственная истинная добродетель – это ненависть к себе, потому что всякий человек достоин ненависти своей похотливостью. Ненавидя же себя, человек ищет существо, достойное любви. Но так как мы не можем любить ничего вне нас, то мы вынуждены любить существо, которое было бы в нас, но не было бы нами, и таким существом может быть только одно – всемирное существо. Царство Божие в нас (Лк. XVII, 21); всемирное благо в нас; но оно не мы».

За обедом Душан сообщил Льву Николаевичу, что один чешский поэт прислал ему два стихотворения – о Лютере и о Хельчицком.

– Ах, о Хельчицком, это в высшей степени интересно! – воскликнул Лев Николаевич.

Душан передал вкратце содержание стихов. О Лютере говорилось, что хотя он победил Рим, но сатану в себе, своих пороков, не победил.

– Это мне сочувственно, – сказал Лев Николаевич, – тем более что у меня никогда не было… уважения к Лютеру, к его памяти.

Вечером – опять тяжелые и кошмарные сцены. Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она ревнует Льва Николаевича, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую-то запись в его молодом дневнике.

Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения, лицом. Затем щелкнул замок: Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись таким образом в двух своих комнатах, как в крепости.

Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду!») и открыть дверь, но Лев Николаевич не отвечал…

Что переживал он за этими дверьми, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, Бог знает!..

4 августа

Слава Богу! день прошел без всякого напоминания о Черткове, и стало как-то легче жить – очистился немного воздух. Спасибо милому моему мужу – Левочке, что щадит меня. Кажется, если все началось бы сызнова, у меня не хватит сил перенесть. Надеюсь, что скоро все уедут из Телятинок и я перестану вздрагивать и пугаться, когда уезжает верхом Лев Никол., и перестану бояться их тайных свиданий.

Чувствую себя больной, голова какая-то странная, не сплю почти совсем и не могу долго ничем заниматься. Лежу часто без сна, и какие-то дикие фантазии проходят в моей голове, и боюсь, что схожу с ума.

Уехали Бирюковы. Стало ясней, и появились грибы. Саша была в Туле у доктора, и он ничего ей не предписал. Тане, слава Богу, лучше. Позировала для Левы, исправляла корректуру «Искусства», вписывала пропущенное – работа трудная и медленная.