Любовь и бунт. Дневник 1910 года — страница 58 из 79

<…>

Отношение самой Софьи Андреевны к ушедшему Льву Николаевичу, поскольку она его высказывает, теперь носит характер двойственности и неискренности. С одной стороны, она не расстается с его маленькой подушечкой, прижимая ее к груди и покрывая поцелуями, причем причитывает что-нибудь в таком роде:

– Милый Левочка, где теперь лежит твоя худенькая головка? Услышь меня! Ведь расстояние ничего не значит! – и т. д.

С другой стороны, суждения ее о муже проникнуты злобой: «Это – зверь, нельзя было более жестоко поступить, он хотел нарочно убить меня» и т. д. – только и слышишь из уст Софьи Андреевны.

Л. Н. Толстой . Письмо к А. Л. Толстой, Оптина пустынь.

Сергеенко тебе все про меня расскажет, милый друг Саша. Трудно. Не могу не чувствовать большой тяжести. Главное, не согрешить, в этом и труд. Разумеется, согрешил и согрешу, но хоть бы поменьше.

Этого, главное, прежде всего желаю тебе, тем более что знаю, что тебе выпала страшная, не по силам по твоей молодости задача. Я ничего не решил и не хочу решать. Стараюсь делать только то, чего не могу не делать, и не делать того, чего мог бы не делать. Из письма к Черткову ты увидишь, как я не то что смотрю, а чувствую. Очень надеюсь на доброе влияние Тани и Сережи. Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этими подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мной как вздумается, вечным контролем, напускной ненавистью к самому близкому и нужному мне человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, что такая жизнь мне не неприятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне, что я желаю одного – свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто все ее существо. Разумеется, этого они не могут внушить ей, но могут внушить, что все ее поступки относительно меня не только не выражают любви, но как будто имеют явную цель убить меня, чего она и достигнет, так как надеюсь, что в третий припадок, который грозит мне, я избавлю и ее и себя от этого ужасного положения, в котором мы жили и в которое я не хочу возвращаться.

Видишь, милая, какой я плохой. Не скрываюсь от тебя.

Тебя еще не выписываю, но выпишу, как только будет можно, и очень скоро. Пиши, как здоровье.

Целую тебя.

Л. Т.

29 [октября]. Едем Шамардино.

Душан разрывается, и физически мне прелестно.

В. Г. Чертков . Письмо Л. Н. Толстому. Не могу высказать вам словами, какою для меня радостью было известие о том, что вы ушли. Всем существом сознаю, что вам надо было так поступить и что продолжение вашей жизни в Ясной, при сложившихся условиях, было бы с вашей стороны нехорошо. И я верю тому, что вы достаточно долго откладывали, боясь сделать это «для себя», для того, чтобы на этот раз в вашем основном побуждении не было личного эгоизма. А то, что вы по временам неизбежно будете сознавать, что вам, в вашей новой обстановке и лично, гораздо покойнее, приятнее и легче, – это не должно вас смущать. Без душевной передышки жить невозможно. Уверен, что от вашего поступка всем будет лучше, и прежде всего бедной Софье Андреевне, как бы он внешним образом на ней ни отразился…

А. Л. Толстая . Из воспоминаний. Тишина, благообразие монастырей всегда привлекали отца. Он разговаривал с монахинями, с монахами Оптиной пустыни. Несколько раз он подходил к святым воротам в ските, видимо, ему хотелось поговорить со старцами. «Сам не пойду, – сказал он Душану, – Если бы позвали, пошел бы».

Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись. По-моему, Лев Николаевич желал видеть отшельников-старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о Боге, о душе, об отшельничестве, и посмотреть их жизнь, и узнать условия, на каких можно жить при монастыре. И если можно – подумать, где ему дальше жить. О каком-нибудь поиске выхода из своего положения отлученного от Церкви, как предполагали церковники, не могло быть и речи.

30 октября

...

С. А. Толстая . Письмо Л. Н. Толстому.

Не будь и мучителем моим в том, чтобы скрывать именно от меня место своего пребывания… доживем вместе свято и любовно последние дни нашей жизни!

В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись. Софья Андреевна днем умоляла меня поехать с ней отыскивать Льва Николаевича, но я отказался, заявив, что Лев Николаевич в своем прощальном письме просит не искать его. Вечером Софья Андреевна отдала приказание пригласить на завтра священника, чтобы она могла исповедаться и причаститься. Меня же просила, если я пойду завтра в Телятинки, сказать Владимиру Григорьевичу, чтобы он приехал к ней: она хочет помириться с ним «перед смертью» и попросить у него прощения в том, в чем она перед ним виновата.

А. Л. Толстая . Из воспоминаний.

Отец остался бы в Шамардине. Он уже на деревне присмотрел себе квартиру – избу за три рубля в месяц. Но привезенные мной известия и письма встревожили его.

Мы сидели в теплой, уютной келье тети Маши и разговаривали. Отец молча слушал. И вдруг, упершись руками на ручки кресла, быстрым движением встал и ушел в соседнюю комнату. Видно было, что он принял какое-то твердое решение. Через некоторое время он меня позвал. «Перешли это письмо матери», – сказал он мне.

Л. Н. Толстой . Последнее письмо к С. А. Толстой.

Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом, на время, положении, а главное – лечиться.

Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение. И если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытки самоубийства, более всего другого показывая твою потерю власти над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самое себя никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы было все то, чего ты желаешь, – теперь мое возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.

Я провел два дня в Шамардине и Оптиной и уезжаю. Письмо пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимым разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твое – я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний и требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я [не] считаю себя вправе сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог. Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права, и мерять ее по длине времени тоже неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо.

Л. Т.

31 октября

...

В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.

Софья Андреевна до сих пор после отъезда Льва Николаевича ничего не ест, слабеет и говорит, что хочет так умереть. Если же доктора вздумают употреблять зонд для искусственного питания, то тогда Софья Андреевна грозится наколоться на нож («ведь вот – один жест!») или убить себя каким-нибудь другим способом.

Слуга Илья Васильевич передавал мне еще одну интересную деталь, касающуюся Софьи Андреевны и известную только ему, прося меня никому до времени об этом не рассказывать. К ножке кровати Льва Николаевича Софьей Андреевной давно уже был привязан на незаметном месте православный образок. После отъезда Льва Николаевича она отвязала образок: оказалось, что воздействие святыни было совершенно противоположно желаемому.

Снова Софья Андреевна просила меня передать Черткову ее просьбу приехать. Просила сказать, что она зовет его «без всяких мыслей». И снова, как в тот памятный день 12 июля, когда Софья Андреевна через меня просила Черткова о возврате рукописей и о примирении, – снова шел я к Черткову с тайной надеждой, что это примирение наконец состоится. И, увы, снова был разочарован в своем ожидании! Чертков не изменил своему расчетливому и чуждому сентиментальности характеру.

Когда Владимир Григорьевич выслушал просьбу Софьи Андреевны, он было в первый момент согласился поехать в Ясную Поляну, но потом раздумал.

– Зачем же я поеду? – сказал он. – Чтобы она унижалась передо мной, просила у меня прощения?.. Это ее уловка, чтобы просить меня послать ее телеграмму Льву Николаевичу.

Признаюсь, такой ответ и удивил и огорчил меня. Только не желая никакого примирения с Софьей Андреевной и глубоко не любя ее, можно было так отвечать. Боязнь, что Софья Андреевна упросит послать какую-нибудь неподходящую телеграмму Льву Николаевичу? О, это повод слабый, чтобы не ехать! Можно было примириться с ней и во всем сохранить свою позицию. Почему же я мог отказаться поехать вместе с Софьей Андреевной на розыски Льва Николаевича и в то же время сохранить добрые отношения с ней? Нет, вражда между самыми близкими Льву Николаевичу людьми была, к сожалению, слишком глубока. И когда один из них сделал наконец попытку протянуть другому руку, тот отказался принять ее. Между тем нельзя сказать, насколько изменилось бы все вокруг Льва Николаевича, насколько ему легче стало бы, если бы примирение между Софьей Андреевной и Владимиром Григорьевичем так или иначе было достигнуто! Разумеется, они виноваты, что не сумели достигнуть его раньше. Но тем менее заслуживал оправдания тот, кто отказывался от этого и теперь, перед лицом таких важных и тревожных событий. Эта вина тем более непростительна для человека, который считал себя последователем Толстого.