Любовь и картошка — страница 38 из 45

Наташа забыла о своем поплавке. Она с удивлением поглядывала то на Сережу, то на Платона Иннокентьевича. Ей никогда не приходило в голову, что еще до Сережи сочинения о навозе писали Катон Старший и Варрон.

— А уже через тридцать лет,— продолжал Платон Иннокентьевич,— Колумелла критиковал и Катона и Варрона за то, что они все-таки недостаточно занимались удобрениями. Колумелла советовал подстилать солому крупному скоту. Он говорил: «Если подложить скоту соломы, то получится больше навоза». Улучшилось и хранение навоза. Если при Катоне и Варроне навозные кучи не имели твердого пола, то Колумелла советовал строить настоящие навозохранилища в земле с немного покатым цементным полом, который не пропускал жидкости. Навоз в хранилище следовало выдерживать год, пока он достаточно перепреет. А как в наше время?

— У нас,— ответил Сережа,— компост считается готовым, когда он однородный, темный, рассыпчатый. На это нужно три летних месяца. Ну, от силы четыре. Правда, если в компост добавляют не торф, а древесную стружку или, скажем, сосновые иголки, тогда надо держать год. А то и два.

— Интересно.— Единственный глаз Платона Иннокентьевича светился любопытством.— Этот срок получен опытным путем? Или это научные рекомендации?

— Научные,— ответил Сережа.

— А римляне тогда проделывали только первые опыты. Колумелла, например, советовал вывозить компост в поле после дождя и обязательно при убывающей луне. Считалось, что при полной луне растет больше сорняков.

Сережа удивленно рассмеялся:

— Почему?

— Не знаю. Ведь и сейчас некоторые люди не любят тринадцатого числа. Или когда черная кошка перебежит дорогу. Наверное, и это такой предрассудок. А может быть, в самом деле в полнолуние сорняки лучше растут?

— Не думаю,— возразил Сережа.— Но это можно проверить. А что они добавляли в свой компост?

— Это точно известно. Колумелла писал, что следует собирать любую листву, папоротник, золу, нечистоты, солому, всякий сор и сбрасывать все это в навозохранилище. Кроме того, и Колумелла и Плиний Старший советовали вносить в почву известь.

— Понятно. Значит, у них почва была подкисленная.

— Возможно. Плиний утверждал, что это делает почву плодородной пятьдесят или даже восемьдесят лет.

— Ну, это уже перебор,— не согласился Сережа.— У нас известкование проводят раз в семь лет. Хотя, с другой стороны, у них там другая земля. Может, в самом деле хватало на пятьдесят лет? А как они пахали свою землю? Сохой?

— Нет, у них уже был плуг. Хотя, если точно перевести его название с латыни, то это будет — рало. И у Колумеллы, и у Плиния Старшего подробно описываются эти плуги. При этом известно, что глубина вспашки составляла примерно двадцать сантиметров, а ширина борозды десять — двенадцать сантиметров. Кроме того, судя по трудам Плиния, в то время уже применялись и колесные плуги. В них запрягали по две-три пары волов.

— Это выходит, что у них на плуге стоял тягач в каких-нибудь девять-десять лошадиных сил? — удивился Сережа.— Молодцы! — одобрил он.— И сколько же они поднимали за день земли?

— Это я тебе могу точно ответить. Один югер. По нашим меркам это примерно четверть гектара.

— Мало! — возмутился Сережа.

Наташа улыбнулась мягко и мудро. Они говорили о древних римлянах так, как говорят о соседнем колхозе. Она сама не смогла бы этого объяснить, но впервые в жизни она испытывала чувство, которому подходит только одно название — материнское. Она гордилась Сережей, тем, что он так хорошо разбирается в агротехнике, и тем, что он поймал такого огромного язя, и тем, что Сережа — ее Сережа, и вместе С тем она чувствовала себя словно старше, опытнее и... умнее.

По вечернему сентябрьскому небу, белесо-зеленоватому, как полесский арбуз, с белыми пятнами облаков, прошел надрез, обнаживший красную, спелую мякоть. Самолета не было видно, только красная полоска чертила по небу и расплывалась и исчезала. Реактивный самолет шел на такой высоте, что летчик видел невидимое с земли солнце.

Платон Иннокентьевич посмотрел на красный след самолета.

— Видно клева, уже не будет. Пора собираться. Как говорится, сматывать удочки.

— Сам не пойму, что такое,— виновато ответил Сережа.— Как будто нарочно... Платон Иннокентьевич! — попросил он горячо и смущенно.— Вы возьмите этого язя... Я себе еще поймаю.

Археолог нерешительно помолчал.

— Понимаешь, Сережа,— сказал он.— Ни я, ни Наташа не возьмем у тебя твоего улова. Но если ты пригласишь нас на уху... или на жареного язя...

— Конечно! — обрадовался Сережа.— Обязательно!

Он привязал к веревке от своего камня-якоря кусок пенопласта, и они поплыли к селу. Сережа вытащил лодку на берег, разобрал удилища, смотал лески.

— Платон Иннокентьевич! Вы весной к нам снова приедете? — спросил Сережа.

— Непременно, Сережа,— пообещал археолог.

А у Наташи Сережа не спросил, приедет ли она снова. Он так и не мог себе представить, что она в самом деле уедет. Навсегда.


6. Инопланетянин

— А что такое, в самом деле, стихи? — спросил Сережа у инопланетянина.— Что такое поэзия? Чем отличается она от прозы?

Инопланетянин задумался, а потом сказал негромко:

— Я тебе отвечу. Только ты об этом никому не рассказывай. Пусть это будет нашим секретом. Понимаешь... Настоящая поэзия — если она настоящая! — всегда выше прозы. И не потому, что стихи снабжены рифмами. Зарифмовать можно что угодно. Даже заявку на удобрения. И не потому, что в стихах есть определенный ритм, размер. В хорошей прозе тоже всегда существует свой особый ритм. А потому, что поэзия может сказать и донести до сердца читателя то, что прозой выразить невозможно.

— Так,— недоверчиво отозвался Сережа.— Ну, а например?..

— Например?.. Примеров можно было бы привести много. Скажем, захотел бы ты выразить такую мысль... Захотел бы сказать, что людей объединяет прежде всего язык. Что именно язык в первую очередь отличает одну нацию от другой, один народ от другого. И язык свой создают сами народы. Весь язык в целом и каждое слово в отдельности. И первыми помощниками народам в этом замечательном, в этом нужном и трудном деле являются поэты. Представим себе дальше, что ты бы хотел сказать, что среди этих поэтов был и такой человек, который обращался со своим дарованием несколько легкомысленно: пьянствовал, хулиганил, не успел написать многого из того, что мог и должен был. Что человек это был какой-то... ну, как бы это сказать... какой-то легкомысленный, но поэт замечательный. И смерть его — горькая потеря и для всего народа, и для тебя... Видишь, сколько бы тебе пришлось затратить слов для того, чтобы выразить эту мысль, а вернее сказать, эти мысли.

Но вот Маяковский в стихотворении «Сергею Есенину» выразил все это и еще многое двумя строчками:

У народа,

у языкотворца,

умер

звонкий

забулдыга подмастерье.

Это и есть поэзия.

— И это главное? — спросил Сережа.

— Нет, главное все-таки не это,— ответил инопланетянин.

Он улыбался. Он задумчиво улыбался. То есть его странная голова со множеством глаз, конечно, не улыбалась. Задумчивая улыбка была в голосе, который звучал у Сережи внутри, в голове, в голосе Виктора Матвеевича. Даже по одному голосу Сережа всегда знал, что чувствует Виктор Матвеевич.

— Главное, в самом деле, другое,— продолжал инопланетянин.— Главное — правда. Был такой известный поэт Алексей Константинович Толстой. Романс, который тебе так нравится — «Средь шумного бала»,— написан на слова его стихотворения. Алексей Толстой был графом, помещиком. Ваш колхоз имени 12-летия Октября расположен на землях, которые принадлежали ему. У него здесь, на краю Черниговщины, было тридцать три тысячи гектаров пахотной земли. Во сколько раз это больше, чем у вашего колхоза?

— В три раза,— ответил Сережа.

— В три раза,— подтвердил инопланетянин.— И в сороковых годах прошлого столетия он так писал об этой земле:

Ты знаешь край, где все обильем дышит,

Где реки льются чище серебра,

Где ветерок степной ковыль колышет,

В вишневых рощах тонут хутора,

Среди садов деревья гнутся долу,

И до земли висит их плод тяжелый?

Туда, туда всем сердцем я стремлюся,

Туда, где сердцу было так легко,

Где из цветов венок плетет Маруся,

О старине поет слепой Грицко,

И парубки, кружась на пожне гладкой,

Взрывают пыль веселою присядкой!

Как ты думаешь, танцевали тогда парубки вприсядку? Или поэт это придумал?

— Наверное, танцевали. В минуты отдыха. Не все же время они работали на помещичьей земле.

— Наверное, иногда танцевали,— подтвердил инопланетянин.— Такими увидел помещик Алексей Толстой этих людей и эту бедную землю. А Тарас Шевченко в тех же сороковых годах прошлого века об этих же самых местах, об этих же людях написал так:

Он глянь,— у тім раї, що ти покидаєш,

Латану свитину з каліки знімають,

З шкурою знімають, бо нічим обуть

Княжат недорослих; а он розпинають

Вдову за подушне, а сина кують,

Єдиного сина, єдину дитину,

Єдину надію в військо оддають!

Бо його, бач, трохи! а онде під тином

Опухла дитина, голоднеє мре,

А мати пшеницю на панщині жне.

— Я знаю,— сказал Сережа.— Мы эти стихи Шевченко проходили в школе.

— «Проходили»! — передразнил Сережу инопланетянин.— Их нельзя «проходить». С ними нужно оставаться. С ними нужно жить. Это самая высокая поэзия. Потому что Тарас Шевченко видел большую народную Правду, а Алексей Толстой свою собственную маленькую правдочку.

Вон взгляни,— в том раю, что ты оставляешь,

Залатанный сермяк с калеки снимают,

С кожей снимают, потому что не во что обуть

Малолетних княжат; а вон распинают