— Нет у меня тетради, — вполне искренне ответила женщина.
— Как нет?.. Где ж она?
— У Игната Ульяновича. Попросил почитать и не возвращает. Я говорю, послать надо. А он говорит, сам вышлет. Разве можно так: брал на минутку и не отдает.
Я поблагодарил хозяйку и поспешил на розыски Сигеева.
Игнат Ульянович не скоро вернулся домой: он был на причале, где разгружали свежий улов. Лишь часа через три я сидел у него на квартире в трехкомнатном доме, где он жил со своим заместителем. Обстановка холостяцкого общежития чувствовалась во всем. Видно, и хозяева не часто здесь обитали. На столе в комнате Сигеева я увидел портрет Ирины, переснятый и увеличенный с фотографии, подаренной в свое время мне. Сигеев попросил ее тогда у меня на время, да так и не вернул.
— А ведь ты мой должник, — сказал я, кивая на фотографию.
— Виноват. Прошу извинить, — искренне смутился Сигеев и даже покраснел. — Я давно приготовил для вас, только никак не случалось передать. Хотел даже по почте послать, да боялся — затеряется еще.
Из ящика письменного стола он достал старенькую, давнюю фотографию улыбающейся Ирины с надписью на обороте: "Милый Андрюша, будь счастлив!" — и сказал, подавая ее мне:
— Вот видите — в цельности и сохранности возвращаю. А за опоздание извините.
— За просрочку полагаются проценты, — сказал я шутя. — Но я, так и быть, великодушно прощу, если ты окажешь мне маленькую услугу.
Он насторожился, почти прошептал:
— Пожалуйста, я готов.
— Мне нужна тетрадь Ирины.
Я сказал это очень спокойно, и в то же время получилось как-то строго официально. Лицо его побледнело, в глазах пробежали искорки растерянности. Он спросил очень тихо:
— Она вам писала?
— Она ее ждет, — так же твердо и коротко ответил я.
— Я обязательно вышлю, завтра же…
— Зачем, теперь это сделаю я сам. Я обязан это сделать.
— Понимаю, — послушно согласился Сигеев. — Конечно, пошлите лучше вы.
Он был убежден, что я выполняю просьбу Ирины. Поэтому быстро открыл ключом свой чемодан и достал оттуда толстую, столистовую, в синем коленкоровом переплете тетрадь. Подавая ее мне, Сигеев спросил:
— Что пишет?.. Не вернется?..
Я смотрел в его грустные, необычно блестевшие влажные глаза и отвечал, стараясь держаться уже принятой мной неопределенности:
— Трудно сказать.
— А Дмитрий Федорович? Ему не лучше?
— Сердце, друг мой, это дело серьезное.
У меня никогда не болело сердце, и я не имею понятия, что это за болезнь. Очевидно, и Сигеев не жалуется на сердце: видно было по его глазам, что моя неопределенная фраза произвела на него должное впечатление. Мы оба помолчали. Затем он предложил водки — погреться, но тут же уточнил, что предпочитает сухие вина.
— Лучше чаю, — ответил я. — И знаете — нашего, флотского.
Он поставил чай и все-таки принес бутылку шампанского. Я поднял удивленные глаза. А он пояснил:
— За здоровье Дмитрия Федоровича и Арины… Дмитриевны.
Как тут не выпить. Пили из граненых стаканов, закусывали копченым палтусом. Хотя ни пить, ни есть не хотелось. Сигеев сидел в задумчивом отрешении, какой-то тихий и насквозь ясный. И, глядя то на фотографию, то на тетрадь Ирины, говорил одно и то же:
— Хорошая она. Чудесный человек.
Других слов у него не было. Я спросил его прямо и откровенно:
— Ты ее любил?
— Ее многие любили. А она любит одного, — ответил он глухо и поглядел на меня тяжелым, бездумным, скорее, отсутствующим взглядом.
— Кто он, этот счастливец? Ты знаешь? — полюбопытствовал я.
— Андрей Ясенев, — так же глухо и серьезно ответил Сигеев.
— Да ты шутишь! Откуда тебе это известно?
— Она мне сама сказала.
— Ирина? Тебе?! Когда это было? Расскажи!
Он вдруг поднялся, поглядел на меня добрыми открытыми глазами и сказал, перейдя на "ты":
— Не надо, Андрей Платонович, не проси. Я плохой рассказчик. — И, бросив медленный взгляд на тетрадь Ирины, добавил: — Там все написано.
Теперь мне хотелось как можно скорей прочитать эту тетрадь. Я чувствовал прилив крови, лицо мое горело. Весь охваченный нетерпением, я торопился проститься, но Сигеев задержал меня вопросом:
— Когда вы от нее получили последнее письмо?
Меня обожгло: зачем он это спросил? Почему я не ушел минуту назад, а дождался именно этого вопроса? Теперь изволь отвечать.
— Честно говоря, я никогда не получал от нее писем.
Пришлось рассказать все, как было, начиная со встречи с Лидой — Ирининой хозяйкой — на берегу моря. Я думал, что Сигеев возмутится. Но он выслушал меня спокойно и даже заметил:
— Ну да все равно, это даже лучше будет, если тетрадь вы перешлете. Она очень обрадуется.
— А тебе она писала? — в свою очередь поинтересовался я.
— Только одно письмо. Там, между прочим, и о вас есть слова.
Сигеев казался каким-то нарочито медлительным, пассивным и равнодушным, — во всяком случае, такими были его движения, и взгляд, и голос. Лишь руки не подчинялись этому кажущемуся спокойствию: они были суетливы, беспокойны. И нечто мечущееся, лихорадочное жило в каждом пальце. Я наблюдал, как торопливо и неуверенно достали эти дрожащие пальцы из внутреннего кармана уже сильно потрепанный конверт, а из него — письмо, тоже довольно помятое, зачитанное.
— Вот послушай, — говорил Сигеев, пробегая глазами по хорошо знакомым, наизусть заученным строкам: — "Я не могу, Игнат Ульянович, причинить вам душевные страдания, боль… не имею права. Вам нужно настоящее счастье, а я не могу Вам дать его. Знаете, у Сергея Есенина есть строки: "Кто любил, любить уже не сможет, кто сгорел, того не подожжешь". Я любила одного человека, любила его даже тогда, когда сама не знала, что люблю. Я люблю его и сейчас… и знаю, что принесла ему много страданий".
— Почему ты думаешь, что это обо мне? — как-то нечаянно вырвалось у меня.
— А ты слушай дальше: "Но судьба не свела нас с ним: я вышла замуж за другого. У нас не было счастья, настоящего. Лишь теперь я поняла, что в нашей семейной жизни при изобилии всего прочего не хватало лишь одного — большой любви. Так долго быть не могло. Мы разошлись. Человека, с которым я прожила более двух лет и которого как будто любила — так мне тогда казалось, — я забыла без труда. А тот, другой, такой робкий, нескладный, по какой-то сильный, настоящий, он всегда во мне. В последний раз я видела его два года назад. Он, кажется, счастлив. У него тогда была невеста, теперь может быть, она стала его женой. Я никогда ее не видела. Я рада за него. С меня и этого достаточно. В свое время я его очень обидела…"
Он сделал паузу, пробегая глазами какие-то строки, а я уже не мог больше ни слушать его, ни говорить. В голове шумело и стучало. Я поспешил уйти к себе на корабль. В моих руках была тетрадь человека, который теперь стал для меня дороже, ближе всех на свете. И точно не тетрадь, а сама Ирина незримо вошла в мою корабельную каюту.
Записки Ирины я прочитал залпом, не переводя дыхания. Вот они.
Глава седьмая
Мой милый, мои хороший друг!
Мне немножко тяжело и немножко одиноко. И то и другое скоро кончится. А пока… Я много думаю о тебе. Часто разговариваю с тобой мысленно. Я эти строки начинаю в трудный для меня год, самый трудный, какой только может быть у человека. В январе я потеряла дочь, маленькое, крохотное, беззащитное существо. Она скончалась на операционном столе: у нее был гнойный аппендицит. Я, молодой врач, не могла спасти своего ребенка. Это безумство. Мне казалось, что я сойду с ума. Я уехала на два месяца в Ленинград к маме. Хотела забыться, прийти в себя. Но верно говорят — беда не ходит в одиночку. Непрочная наша семья начала рушиться уже неотвратимо с той поры, как умерла дочь. Ты знаешь Марата. Не было у меня с ним счастья. Я даже задавала себе страшный и, быть может, нелепый вопрос: а есть ли оно вообще, семейное счастье? Тогда я думала о тебе. И ты отвечал мне, как всегда, спокойно, уверенно: есть!.. Мне было стыдно, неловко и обидно за себя, за свое малодушие, за неудавшуюся жизнь, за все ошибки, которые я совершила.
Мы мало с тобой виделись. Но мне кажется, я очень хорошо знаю тебя. Я узнала тебя больше всего в тот никогда не забываемый ленинградский весенний день, который мы провели вместе. Именно тогда во мне родилось к тебе то, что потом, со временем, стало главным для меня.
В жизни я делала много всяких глупостей. Отец меня упрекал в легкомыслии. Что ж, может, действительно я легкомысленная девчонка. Может, это моя очередная глупость. Будь что будет. А я решила еще раз испытать свою судьбу — осталась в Оленцах.
Оленцы! Небольшой рыбацкий поселок на краю света. Действительно край земли, каким я представляла его в детстве, — обрывистый, голый, каменный берег, нелюдимый и неприветливый, а дальше море — холодное, свирепое, а где-то за горизонтом — Северный полюс. Оленцы! Никогда я о вас не думала, не мечтала, не снились вы мне. И вот я увидала вас. Вы такие же хмурые и суровые, как вся здешняя природа. Но кто знает, какое место займете вы в моей судьбе, далекие, мало кому ведомые, даже на карте не обозначенные Оленцы.
Не море, не скалы, не скупая и неприветливая природа удивили меня, а люди, живущие здесь. Простые и хорошие люди, такие, как хозяйка моя Лида и ее муж Захар Плугов. Приняли они меня, как родную, просто, сердечно, с такой искренней теплотой, как никогда не принимали меня в доме моей бывшей «высококультурной» свекрови.
Только сейчас здесь, на Севере, я поняла, что такое жизнь. И людей по-настоящему увидела.
Да, я раньше о многом или не знала, или знала понаслышке. Слышала, что есть сушеный лук, сушеная капуста, сушеная свекла, даже сушеная картошка. И думала: как забавно — зачем сушеная? Для разнообразия? Теперь я поняла зачем: свежие овощи здесь деликатес, потому что доставить их сюда не так просто. Надо признаться — невкусно все сушеное, особенно картошка. Но люди привыкают, едят, потому что другой нет.