Любовь и ненависть — страница 31 из 96

Больных на очереди не было, но он все же ушел, сказав, что попозже увидимся у меня дома.

— Захар в гости пригласил, — добавил он. — Как там Машенька, совсем поправилась?

Для Машеньки у него нашлась коробка леденцов. Когда я подходила к дому, Игнат Ульянович колол дрова и болтал с Машенькой, которая бойко рассказывала ему о новостях детского сада и задавала самые неожиданные вопросы, потому что дяденька Игнат никогда не уклонялся от ответа, не говорил "не знаю", а объяснял интересно, занятно и, главное, серьезно. Дети это чувствуют. Маша спрашивала:

— А почему березка маленькая и кривая? Некрасивая. Кто ее погнул?

Игнат Ульянович посмотрел на уродливую, скрюченную в три сугибели одинокую березку, воткнул топор в чурбак, ответил:

— Мороз, Машенька, и ветер.

— А ей очень холодно? — спросила девочка.

— Очень. Разве тебе не холодно?

— Мне нет, я в валенках и в шубке. И варежки у меня.

— Вот видишь, Машенька, березку холод согнул, изуродовал под бабу-ягу. А людей нет, потому что мы с тобой сильнее березки, правда? Варежки теплые надели, дров наколем, печь протопим, и никакой мороз и ветер нам не страшен. Верно?

Девочка молчала: она думала, должно быть, над тем, какой сильный человек — ему ничто не страшно. Я тоже думала о том же, только не о человеке вообще, а совсем-совсем конкретно — я думала о мичмане Сигееве: таких жизнь не изуродует, какова б она ни была, такие, наверно, пройдя трудности, становятся еще красивее.

Потом мы сидели в хорошо натопленной комнате, не спеша пили крепкий чай и разговаривали о наших оленецких делах. О своей службе и о себе Сигеев говорить не любил, лишь сообщил, что через месяц уволится с флота. А вообще он больше расспрашивал, чем рассказывал. Только когда зашла речь о Новоселищеве и когда я передала его слова о том, что, дескать, вот "целинники-новоселы понаехали, а осваивать нечего", Игнат Ульянович вдруг изменил своему постоянному спокойствию, вспыхнул, побагровел, белесые брови сжались.

— Вы меня простите, Ирина Дмитриевна, но так говорить может либо дурак, либо ограниченный человек, — не сказал, а выдавил из себя Сигеев.

— Вообще он, может, и не дурак, но для председателя он не умен, — поправил Захар.

— Насколько мне известно, — горячился Сигеев, — ваш колхоз создавался для лова семги. Почему вы ее не ловите?

— Снастей нет, — сказал Захар. — Так председатель объясняет. А я считаю, что и семги нет. Перевелась.

— Перевелась? — пытливо переспросил Игнат Ульянович. — А может, перевели? Браконьеры перевели, тюлени пожирают тонны семги. Почему? Почему не истребляете тюленей, а заодно и двуногих, которые глушат семгу толовыми шашками? Посчитайте, какая была бы доходная статья для колхоза. Сотни тысяч рублей в год! Это раз. А теперь возьмите гагу. Она водится только у нас, нигде — ни на Кавказе, ни на Украине, ни под Москвой — гаги нет. Государственная цена килограмма гагачьего пуха — семьсот рублей. Из одного гнезда можно брать в среднем двадцать граммов пуху. А если у вас будет, предположим, пять тысяч гнезд — это сколько же? Ну вот считайте — это семьсот тысяч рублей в год.

— Гага не наша, есть же государственный заповедник, — сказал Захар.

— В Карлове-то? Какой это заповедник — слезы одни. Знаете, сколько собрали они в этом году? Восемьдесят килограммов пуху. А почему? То же, что и с семгой, — истребляют гагу хищные птицы, которых надо стрелять, истребляют браконьеры. Посмотрите весной, что делают, гады: собирают не только чаечьи, а и гагачьи яйца. Мол, они вкусней чаечьих. А каждое яйцо — это же птица!

Сигеев горячился, и в то же время я чувствовала, что говорит он о вещах, давно и хорошо продуманных им, взвешенных.

— Хорошо, есть заповедник, государственный. Пусть. А вы разводите своих, колхозных гаг. — Он сделал паузу, посмотрел на нас, ожидая удивления, но никто из нас не удивился, потому что не знали, можно разводить дикую гагу в домашних условиях или нет. Мы вообще ничего не знали об этой удивительной птице, кроме того, что на одеяло требуется восемьсот граммов гагачьего пуха, и спи под таким одеялом на любом морозе — не замерзнешь. — Можно, все можно. В Карлове мне старик один рассказывал: пробовал разводить — получается. Привыкают к человеку, как домашние гуси. И кормить не надо, сами кормятся морем. Вот вам еще статья дохода. Дальше смотрите: вокруг Оленцов в горах пять пресных водоемов, я не считаю мелких, которые вымерзают зимой, я говорю о крупных. А это же тонны форели, гольца, палии, белорыбицы. Это вам не треска и даже не селедка — это же деликатес.

— А я даже, признаться, не слыхал о такой рыбе, — сказал Захар. — Очень вкусная?

— Пальчики оближешь, царская рыба! — воскликнул Сигеев. — Вот вам уже три доходные статьи. Пойдем дальше: животноводство. В колхозе пять коров и ни одной свиньи. Срамота одна, стыд. А ведь можно молоком одним все побережье залить, сыроваренные и маслобойные заводы построить, и не где-нибудь, а здесь, в Оленцах. Вы посмотрите — кормов сколько угодно по всему берегу. Да каких кормов! Из водорослей получается самый лучший силос. Посмотрите, что делают в Карловском колхозе. Там держат дойных коров, в среднем по две с половиной тысячи литров надаивают от каждой коровы. Не знают, куда молоко девать, — это, конечно, тоже плохо: мы не капиталисты, чтобы молоко в море сливать, заводы нужны. В Карлове в каждом доме по свинье. Свое сало, свежее, а не консервированная тушенка. А вы говорите, осваивать нечего. Да тут, братцы мои, такая целина — миллиарды рублей лежат, — закончил он и сразу одним глотком допил свой остывший чай.

— Это не мы говорим, это председатель говорит, — произнес врастяжку и задумчиво Захар. Он сидел насупившись, положа локти на стол и наклонив тяжелую голову. Потом встряхнул шевелюрой, посмотрел на Сигеева пристально и неожиданно предложил: — А знаешь, Игнат Ульянович, о чем я сейчас подумал? Шел бы ты к нам председателем?

Лида, молчавшая весь вечер, с какой-то жадностью, почти восхищением слушавшая неожиданно разговорившеюся мичмана, сказала:

— Лучшего председателя и желать не надо. Идите, Игнат Ульянович. Всем поселком просить будем.

— По этому поводу со мной уже секретарь райкома говорил, — негромко, между прочим сообщил Сигеев.

— И ты?

— Я сказал, подумаю.

— Да чего ж тут еще думать? Надо было сразу соглашаться, — заволновался Захар. — А то пришлют какого-нибудь вроде нашего Новоселищева.

— Сейчас такого не пришлют, — замотал головой мичман. — Сейчас могут сосватать кого-нибудь из ученых, скажем из того же института.

Я подумала об Арии Осафовиче, вспомнив слова Новоселищева, а Захар сокрушенно воскликнул:

— Не дай бог Дубавина. Он же ни черта не смыслит в хозяйстве. Только слова одни. Нет, Игнат Ульянович, ты должен быть у нас председателем.

Сигеев смотрел на меня, — казалось, он спрашивал мое мнение. Но я не спешила с ответом, мне было мало одного взгляда, я хотела слышать его слово. И он не выдержал, спросил:

— Ну а вы, Ирина Дмитриевна, еще не собираетесь бежать в Ленинград?

Нет, совсем не об этом он спрашивал. Во всяком случае, в его вопросе таился более глубокий и более сложный смысл, точно его решение — быть ему в Оленцах или не быть — от меня зависело, от того, «убегу» я в Ленинград или нет. Я ответила:

— Нет, Игнат Ульянович, пока что никуда я бежать не собираюсь отсюда, хотя, как вы знаете, Ленинград — моя родина. Это к нашему с вами разговору о перелетных птицах.

Он дружески и душевно улыбнулся.

Катер мичмана Сигеева покинул Оленцы после полуночи. А я в ту ночь долго не могла уснуть. Я слышала, как за стенкой вполголоса разговаривали Лида с Захаром, — догадывалась, что говорят они о Сигееве, о том, будет он у нас председателем или не будет.

Я тоже думала о Сигееве и как-то невольно для себя сравнивала его с другими встречавшимися на моем пути людьми. Он не был похож ни на Марата, ни на Валерку Панкова и Толю Кузовкина, ни на Дубавина и Новоселищева. Быть может, что-то было в нем общего с Андреем Ясеневым: внутренняя цельность и сила. А вдруг я все выдумываю и сочиняю, и мичман Сигеев, может, совсем не такой, а нечто среднее между Новоселищевым и Дубавиным? От этой глупой мысли становилось жутко, я спешила ее прогнать и в то же время думала: а не лучше ли прогнать мысли о Сигееве, пока не поздно, потому что вдруг придет время, когда будет слишком поздно.

Думая о Сигееве, я, конечно, думала и о себе. Двадцать шесть лет! Что это — начало жизни или конец? Или золотая середина, зрелость, расцвет? Все зависит от себя, все будет так, как ты сама захочешь. А я хочу, чтобы это было начало, большое счастливое начало новой жизни. Я чувствую в себе пробуждение новых, незнакомых мне сил, они мечутся в душе моей, как ветер в тундре; я больше не чувствовала себя маленькой, слабой и беспомощной. Мне было радостно и спокойно. Когда я была еще совсем маленькой, летом отец уходил в далекое плавание, а мать увозила меня в деревню к бабушке. Бабушка на все лето прятала мои ботинки, чтобы я босыми ногами землю топтала и сил от земли набиралась. Наверно, вот теперь и пробудились те самые силы, которых я набралась от земли. Но почему так долго дремали они, почему не пробудились раньше, скажем на юге, когда мне также было трудно?

Я вспомнила — на юге да и в Ленинграде, в годы беззаботной юности, я не знала настоящей жизни. Я увидела ее только здесь, когда стала работать бок о бок с простыми людьми, неодинаковыми, разными. Раньше мне не было дела до других, я не знала, как они живут. А здесь жизнь «других» соприкасалась с моей жизнью; здесь впервые я стала присматриваться к людям, к обыкновенным, простым, иногда грубоватым и не щеголяющим ни модным костюмом, ни звонкой фразой. Но они были очень искренни и откровенны, всегда говорили то, что думали, и меньше всего возились с собственным «я». Они понимали и настоящую дружбу, и радость, и горе, и нужду.

Мне вспомнились некоторые крымские знакомые моего бывшего мужа и его родственников — их пустые споры, мелкие страстишки, нервозность и с