Любовь и ненависть — страница 41 из 96

боко. У Вальки был свой метод: он признавал только первоисточники — работы Ленина, стенограммы съездов, воспоминания старых большевиков. И все из желания самому разобраться. Иногда его выводы не совпадали с мнением преподавателя или лектора. Например, он считал, что троцкисты и эсэры — одно и то же. Что пули, выпущенные Фаней Каплан в Ленина, прокладывали Троцкому путь к власти, к диктатуре. Что в Троцком в потенции сидел Гитлер и это наше великое счастье, что троцкистам не удалось захватить власть.

— Но какое это имеет отношение к убийству? — перебил его Струнов. Откровенно говоря, такой вопрос возник и у меня, хотя рассуждения покойного Ковалева о Троцком мне показались неожиданно новыми и верными. Я как-то сразу представил, что было бы с нашей страной и народом, приди к власти Троцкий со своей сворой авантюристов, дельцов и торгашей. Гришин ответил сразу, но ответ его мне показался малоубедительным.

— С ним спорили, не соглашались, — сказал он.

— Ну и что? Мало ли у нас спорят, — глухо отозвался Струнов, и я обратил внимание, как лицо его вдруг преобразилось из добродушного, беспечного в холодное, какое-то тревожно-отчужденное. — Вон художники как спорят: что лучше — абстракционизм или реализм? Чуть ли не до драки дело доходит.

— Не мне тебе доказывать, что драки нередко кончаются убийствами, — быстро парировал Гришин.

И снова лицо Струнова смягчила добродушная, дружественная улыбка. Крепкий квадратный лоб покрыли морщинки. Он не спеша прошелся по комнате, будто решая про себя что-то постороннее, не относящееся к разговору. Потом вдруг остановился у стола между мной и Гришиным и сказал с неподдельным сочувствием:

— Сожалею, что я ничем не могу помочь. Дело Ковалева прекращено, и едва ли есть необходимость к нему возвращаться. По крайней мере, я не убежден, что там было преднамеренное убийство… Хотя, впрочем… — Он запнулся, неожиданно выдав свою нерешительность, и, отойдя к своему столу, закончил: — Вы имеете право поставить вопрос о новом расследовании. Но ты обратился не по адресу: я ведь такой же старший оперуполномоченный, как и Юлий Семенович Иващенко. Поговори с начальством. И без ссылки на меня.

— Я понимаю, — кивнул Гришин. Он остался доволен встречей со своим бывшим соседом. По всему было видно, что он рассчитывал на худшее, а получил больше, чем ожидал. Во всяком случае, Струнов не погасил в нем надежду. Гришин верил, что в Серебряном бору на берегу канала произошло не самоубийство, а преднамеренное, заранее организованное, хорошо продуманное убийство. И я почти был склонен разделить его мнение, поэтому, когда Анатолий Гришин ушел, я спросил Струнова:

— Ты всерьез думаешь, что там было самоубийство?

Струнов долго и молча смотрел на меня проницательным, умным взглядом, в котором была и дружеская доверительность, и просьба быть не очень настойчивым в вопросах. Я уже хотел было замять этот нежелательный для него разговор, как он ответил на мой вопрос:

— Я допускаю оба варианта. Мы ведь тоже не боги, и следствие может ошибаться. Не должно, не имеет права, но ошибка не исключена.

— Ты извини, — сказал я, — но в таком случае напрашивается вопрос: значит, могло быть политическое убийство?

— Возможно, — нарочито спокойно обронил Струнов.

— Почему?

— Дорогой Андрей Платонович. Я полагаю, ты не настолько наивен, чтобы не понимать, что Америка импортирует к нам не только свои идеи в голом виде. Гангстеризм — это ведь тоже товар и ценится одинаково с наркотиками. Идет жестокая идеологическая война где-то в глубинах, и толчки ее нередко ощущаем и мы, работники милиции.

Еще не закончив фразу, он уселся за стол, снял телефонную трубку и набрал номер.

— Струнов говорит. Приведите мне Маклярского. — И затем уже в мою сторону: — Помнишь, вчера шофер такси с остервенением говорил о додиках, которых, мол, душить надо. Ты тогда ухмыльнулся и небось подумал: тоже еще душитель объявился! Сейчас я тебя познакомлю с одним из типичных представителей племени додиков. И ты поймешь справедливый гнев таксиста.

И он вкратце рассказал об арестованном Маклярском, которого должны сейчас привести: студент второго курса юридического факультета, отец — тоже юрист, мать — преподавательница музыки. Совершил тягчайшее уголовное преступление — убил водителя такси с целью ограбления: забрал дневную выручку.

— Выручку таксиста?! — не поверил я, ошеломленный таким диким, совершенно не укладывающимся в сознании преступлением.

— Представь себе: двадцать пять рублей. Так додики ценят человеческую жизнь. Чужую, конечно. Свою же спасают всеми неправдами, любой ценой.

Я был как наэлектризованный. Сейчас увижу убийцу. Первый раз в своей жизни увижу убийцу, не в кино, а вот так прямо, лицом к лицу, человека, который убил другого человека, чтобы отнять у него двадцать пять рублей. Не свои, чужие, казенные деньги, принадлежащие государству. Зачем, для какой цели понадобились ему эти двадцать пять рублей? Что, они нужны были ему как воздух, может, от них зависела его жизнь?.. Нет-нет, какие-то нелепые вопросы, точно я пытаюсь оправдать преступление. Скорее, инстинктивно хочу найти причину, побудившую человека убить другого человека. И опять ловлю себя на мысли, что я убийцу назвал человеком, оскорбляя тем самым весь род людской. Я хочу представить себе, какой он внешне: громила с лицом зверя, с тупым жестоким взглядом хищника или животного, лишенного элементарных признаков интеллекта. Но, тут же вспомнив, что убийца студент, притом только что перешедший на второй курс, я пробую представить себе бледнолицего юношу с прической Тарзана и глазами, затянутыми поволокой загадочной недоступности, непостижимости для простых смертных.

И вот он вошел в кабинет Струнова, девятнадцатилетний богатырь, откормленный, с квадратным лицом. Волосы совсем не Тарзаньи — рыжеватые, подстриженные под опереточного пастушка, глаза круглые, пустые, только настороженные. На губах — нагловатая усмешка. Жесты небрежные, самоуверенные. Бесцеремонно осмотрел меня, наверно, старался разгадать, кто я, и принял за начальство. Струнов предложил ему сесть на стул, поставленный у входа, спросил о самочувствии.

— Распорядитесь насчет сигарет, — бросил преступник в ответ, и в тоне его слышался скорее приказ, чем просьба. Я ждал от него новых претензий, жалоб и упреков. Но прежде чем их высказать, он добавил гнусаво и с ленцой: — За деньги, которые вы у меня реквизнули.

Я обратил внимание, как перекосилось лицо Струнова. Он, казалось, вот-вот сорвется, но, должно быть, с немалым усилием сдержал себя, выдавил глухо, растягивая слова и пристально глядя на убийцу:

— Деньги те не ваши. Это деньги убитого шофера такси. Они принадлежат государству.

Я наблюдал, какое впечатление на убийцу произведут эти слова, ожидал замешательства, растерянности, страха, пусть даже тщательно скрываемых. Ничего подобного: ни один мускул не дрогнул на его лоснящемся, упитанном лице, а из маленьких глаз по-прежнему сочились нагловатая самоуверенность и надменность.

— Я прошу без оскорблений и клеветы. Статьи сто тридцатая и сто тридцать первая Уголовного кодекса распространяются и на работников милиции, — с заносчивой угрозой сказал он и резко откинулся назад, скрипнул стулом, широко расставив ноги, обтянутые брюками кирпичного цвета.

— Хватит, Маклярский, — вполголоса произнес Струнов, доставая из ящика стола какую-то папку. — Пора кончать спектакль. И чем скорей, тем лучше для всех, и прежде всего для вас. — Он полистал папку, нашел нужный документ, и, не глядя на убийцу, продолжал спокойным тоном человека, уверенного в неопровержимой достоверности каждого своего слова: — Экспертизой установлены отпечатки ваших рук на руле автомобиля, водитель которого был убит.

— Значит, плохо работает ваша экспертиза. Никакого шофера я не убивал и вообще в тот день не ездил в такси, — быстро и с прежней невозмутимостью сказал Маклярский. Потом, сощурив глазки, с каким-то тайным вызовом добавил: — Советую вам, шеф, не забывать статью сто семьдесят шестую Уголовного кодекса. Привлечение заведомо невиновного к уголовной ответственности лицом, производящим дознание, следователем или прокурором наказывается лишением свободы на срок до трех лет. А по второй части статьи — от трех до десяти лет. Так-то, шеф.

— Надеюсь, и сто вторая статья вам известна? — подкинул как бы между прочим вопросец Струнов.

Хладнокровие, спокойствие, уверенность Маклярского в своей невиновности сбивали меня с толку, и я, грешным делом, подумал: а действительно, нет ли здесь следственной ошибки? Можно ли полностью, на все сто процентов верить в точность экспертизы?

— В последний раз спрашиваю: сами расскажете, как все произошло вечером третьего, или я вам расскажу? — в звонкой тишине комнаты повис неумолимый вопрос Струнова.

Налитое лицо Маклярского расплылось в широкой улыбке, и только в глазах светилась настороженность и тревога, которую он пытался скрыть развязно-фамильярным тоном, Сказал грудным, низким голосом:

— Пожалуйста, шеф, я с удовольствием послушаю. — И, лихо стукнув ладонями по своим коленям, добавил с небрежностью: — Я с детства люблю сказки. Тем более милицейские, — продолжал Маклярский хорохориться, резко двигая сильно развитыми челюстями.

— Насчет удовольствия — уж извините: едва ли я вам его доставлю. Но выслушать придется. И не сказку, а, к сожалению, быль. И отвечать придется. — Струнов сделал паузу, снова полистал папку, всматриваясь в какие-то бумаги, и затем, устремив на Маклярского суровый тяжелый взгляд, продолжал: — Вечером третьего числа сего месяца вы, Маклярский, со своими приятелями Игорем Ивановым и Соней Суровцевой сидели в молодежном кафе «Юность». Пили шампанское. Закусывали паюсной икрой и апельсинами. Когда была выпита бутылка, Соня сказала, что она сегодня не обедала и что у нее разгорелся волчий аппетит. Так и сказала: "волчий".

Струнов не сводил с Маклярского пронизывающего жесткого взгляда. Маклярский смотрел ему в глаза вначале с деланным любопытством и, пожалуй, даже весело, по постепенно, по мере того как Струнов безжалостно хлестал его по лицу словами, веселость его меркла и, когда Струнов повторил насчет волчьего аппетита, совсем погасла. Маклярский отвел взгляд, не выдержал, а Струнов продолжал с неизменным холодным спокойствием, металлически чеканя каждую фразу: