Любовь и ненависть — страница 47 из 96

Рядом с кроватью на тумбочке — кувшин с квасом. Квас оказался не очень холодным, но выпил я его с удовольствием. Я был один в квартире. Жанна с ребятами на даче. И тотчас же — телефонный звонок. Я вздрогнул. Я всегда вздрагиваю при звуке звонков, особенно телефонных. Как это я не догадался выключить на ночь телефон? Значит, был хорош. Прежде чем взять трубку, я быстро прикинул: кто бы мог звонить? Из редакции по пустякам беспокоить не станут. Может, от Никифора или сам тесть? Начнет драить, читать наставления и угрожать… А может, лучше не брать трубку? Звонок. Еще звонок.

— Я слушаю.

— Ты дома? — Это звонит жена. И какого ей черта надо? Неужели не понимает? Я же ее не беспокою, как договорились. Полная свобода. И не мешать друг другу.

— Нет, в гостях, — раздраженно бросаю в трубку.

— Я сегодня не поехала на работу: у Никитки вдруг поднялась температура — тридцать семь и две. Вчера накупался, весь день из воды не вылезал.

— Врач был?

— Только что вызвали.

— Ну ничего: у него дедовское здоровье. Я позвоню.

И все. Больше говорить нам не о чем. Это единственное, что нас связывает, — дети. Никитка, Дунечка и Юлиан. Да еще связывает нас тесть. Вернее, меня связывает по рукам и ногам. Когда я было твердо решил порвать с Жанной и открыто, так сказать, официально, уйти к Еве, у нас с тестем состоялся неприятный разговор. Сначала он пробовал меня увещевать, говорил о детях, которым нужен отец, о том, что Жанна и так дает мне полную свободу, что ему известно о моих связях с другими женщинами, что, конечно, любовь проходит, но это вовсе не достаточная причина для разрыва. Семью надо сохранить. С годами, мол, все уляжется, притрется, плохое забудется и тому подобный вздор. Я попытался возразить на высоких нотах, что-де жить без любви безнравственно. И тут он взбеленился. Застучал кулаками и обрушил на мою голову лавину оскорбительных слов. Каких он только мне ярлыков не навешивал, один тяжелее другого: бездарь, мерзавец, авантюрист, растленный тип, проходимец, жулик, подонок, сукин сын, щенок. Все эти регалии я с, полным основанием, так сказать, по заслугам мог бы вручить и ему. Но я молчал, потому что в его громовой речи кроме преамбулы, состоящей из оскорблений и унижений меня, как личности, была довольно решительная угроза сделать из меня "ничто".

— Вспомни, кем ты был шесть лет назад. Я сделал из тебя человека! Без меня ты ничтожество. Гнида…

Словом, я тебя породил, я тебя и убью. Дурак, возомнивший себя Наполеоном. И по своей глупости считает, что он меня породил. Если уж говорить откровенно, так всем, что во мне есть, я обязан моим друзьям, таким, как Евгений Евгеньевич Двин — ученый с мировым именем, великий мудрец, ученик и последователь самого Эйнштейна, как Савелий Адамович Чухно — любимый ученик Эйзенштейна, слава и гордость советского киноискусства, как Гомер Румянцев — самый талантливый из всех международных обозревателей, политик, дипломат, публицист высшего класса или как мой скромный, умный заместитель, великолепный журналист и организатор Гриша Кашеваров. Они меня воспитали, обучили, сделали из меня журналиста. Я благодарен судьбе, которая связала меня с этими людьми. Эти люди высокообразованные, талантливые, блестящие организаторы и новаторы, творцы широкого диапазона, люди гибкого ума, чуткого ко всему новому и передовому.

Я люблю Еву — самую яркую звезду нашего экрана, и во имя этой любви я готов был жертвовать всем. Уж без крова и без хлеба не останусь — я верил моим добрым друзьям и знал, что они не оставят меня в беде. Ни меня, ни тем более Еву уже не устраивали наши полулегальные отношения. Она как-то сказала: "Делай, милый, выбор — или, или. Так я больше не могу". Ее руки добивался известный композитор. О создавшейся ситуации, о крупном разговоре с тестем и о своем решении порвать с Жанной и уйти к Еве я рассказал Савелию Чухно. На него это произвело ошеломляющее впечатление, но он не охнул, не сделал большие глаза, не обозвал меня сумасшедшим. Он просто, по своему обыкновению, скривил кроваво-красные губы, ухмыльнулся как-то странно своей дьявольской ухмылкой и, не глядя на меня, обронил спокойно:

— Когда бог хочет кого-нибудь наказать, он лишает его разума. Чем ты не угодил всевышнему?

— Я серьезно. Мое решение окончательно, — твердо сказал я.

Он не сразу мне ответил. Болезненно поглядел на меня. Глаза его стали грустными-грустными, лицо помрачнело. Сказал очень тихо и по-отцовски душевно:

— Я понимаю, что это серьезно. Чертовски серьезно. И Ева, конечно же, стоящая женщина, океан любви и страстей. В этом океане нетрудно потерять голову даже опытному капитану, если у него чуть-чуть не хватает трезвого ума. — И снова обласкал меня доверчивым отеческим взглядом, в котором было что-то просящее и в то же время требовательно-неумолимое, до жестокости. Продолжал: — Я помню: раньше, перед тем как принять серьезное решение, ты всегда советовался с друзьями. И никогда об этом не жалел. Верно говорю?

Я кивнул.

— Почему же сейчас, черт возьми, — он не выдержал, взвинтился, — почему ты не советуешься, прежде чем решиться на самоубийство?! Явное самоубийство. Больше того — ты убиваешь своих друзей, убиваешь журнал!..

Вдруг умолк, сделался угрюмым, лицо исказилось в каком-то лихорадочном смятении. Я терпеливо ждал, что он еще скажет, пусть выскажется до конца. И он прибавил уже прежним мягким, рассудочным тоном, призывая к благоразумию:

— Зачем тебе Ева-жена? Став твоей женой, она навсегда перестанет быть той богиней, которую ты знаешь теперь. Это юнцам известно, что самая отличная жена не может сравниться даже с заурядной любовницей. Никакая жена не даст тебе того, что дает любовница. Пусть все остается как было. Поверь моему опыту.

Конечно, по этой части он гораздо опытней меня. Он много видел разных звезд, знает им цену. И все же я подумал, что в нем заговорила ревность: Савелий сам был влюблен в Еву. Он ее нашел, вывел в люди, сделал кинозвездой. До знакомства со мной она была в близких отношениях с Савелием. Но я не хочу об этом знать — мы не ханжи. Какое это имеет значение для цивилизованного человека второй половины XX века? Я думаю, что и сейчас они больше чем друзья. И она верна мне ровно настолько, насколько верен я ей. Да и говорить о верности в нашем положении банально. Но я люблю ее. Люблю, как никого другого на свете. Это мне совсем не мешает встречаться с другими женщинами. Те, другие, — так, мимолетное увлечение. А Ева всерьез, по-настоящему. Между прочим, мое решение уйти от Жанны осудили поголовно все в нашем кругу, и единодушно. Даже старик Двин. Я заколебался. И пока раздумывал, композитор скоропостижно женился… не на Еве. И сама Ева неожиданно передумала, сняла свой ультиматум. Я догадываюсь, что и поспешная женитьба композитора и «отбой» Евы — все это быстро организовали мои добрые друзья. Значит, я был не прав в своей попытке совершить легкомысленный шаг.

Впрочем, ерунда. С Евой тоже все утрясется. Собственно, из-за чего мы поссорились? Я ей сказал, что мне не нравятся ее отношения с Савелием Чухно — эта рабская покорность, унизительная для нее. Я не хочу, чтоб у прекрасной Евы был повелитель. Даже сам я не смею претендовать на эту роль, потому что сама Ева рождена повелевать нами…

Ну ничего, с ней мы помиримся. А вот этот американский физик. Он чем-то хвастался. Я сказал, что наши ученые в этом деле давно заткнули за пояс своих западных коллег и назвал последнее открытие, еще не опубликованное в печати. Впрочем, для него, думаю, это уже не тайна, он мог узнать от Евгения Евгеньевича. Тесть уже упрекал меня в излишней болтливости. А мне хотелось ему сказать: исцелися сам.

Позвонил Гриша Кашеваров, сообщил, что пришла верстка очередного номера "Новостей".

— Будешь смотреть? — спросил он.

— Обязательно.

— Привезти домой?

— Сам приеду в редакцию.

Гриша мне предан, как друг и брат. В нем нет ничего лакейского. Но правдолюбцев я не люблю. Уж лучше откровенный подхалим, честный холуй, чем эти принципиальные правдолюбцы. Холуй — существо бесхарактерное. У него нет идеалов, он не способен самостоятельно не только рассуждать, но и мыслить, тем более о высоких материях. Холуй думает исключительно о себе. Во имя своего благополучия он идет на все — на подлость, унижение, на демагогию и цинизм. Он готов провозглашать высокие лозунги и, прикрывшись ими, делать низкие дела. И я принимаю холуев. Потому что без них, без лакеев, трудно жить. Лакей — это не должность, а племя. Оно было, есть и будет во все времена, у всех народов. Оно вненационально. Лакей может занимать любую должность. Он может служить кому угодно, продать кого угодно. Лакей мне противен, как противен баран или индейка, но я люблю шашлык из барашка и сациви из индейки. По сравнению с принципиальными героями-патриотами лакей, помимо всего прочего, безопасен. Если он и ненавидит хозяина, то все же он боится его, и из страха потерять должность и кусок холодного пирога он никогда не полезет на рожон, не станет перечить хозяину даже тогда, когда тот пожелает его дочь или жену. Но есть крайняя категория холуев — сверхлакеи, у которых подобострастие перешло в обожание, а страх в тупоумие. Такие опасны. В моих "Американских записках" была фраза "русская классика". В последнем слоге машинистка сделала опечатку: вместо «к» написала «р». Так и прошло это бессмысленное слово в журнале — «классира», никто не осмелился спросить у автора, что это значит, никто не решился показать себя неграмотным. И все же, я повторяю, даже сверхлакеи лучше, чем принципиальные патриоты, от которых в редакции я начисто избавился. Мне пришлось полностью поменять аппарат. "Кадры решают все". Это кто-то мудро сказал. Аппарат должен работать в унисон руководителю. Я подобрал — вернее, это сделал Гриша Кашеваров — своих единомышленников, начиная от курьера и кончая ответственным секретарем.

О, Гриша отлично понимает, что такое кадры. Вот он, мой первый заместитель, приземистый, невысокого роста, широколицый, с неизменными привычками, положил мне на стол верстку, бесшумно опустился в кресло и, глядя в листок машинописи, заговорил: