— Владимир Сергеевич, — заговорил полковник, после того как Тихонов убрал газеты в шкаф. — Это же неслыханный бандитизм, цинизм, ложь. Надо протестовать.
— Протестовать? Против чего? Где вы видели буржуазную прессу без лжи? Такой не бывает в природе.
— А что, если собрать пресс-конференцию иностранных и советских журналистов у нас в управлении? Рассказать правду, — предложил полковник, возмущенный и потрясенный тем, что показал ему комиссар.
— Все равно эту правду не узнает западный читатель, — охладил его пыл комиссар. — Печать-то там в руках того же Дэйви и его хозяев. Нет, дорогой, все это не так просто. Насчет пресс-конференции надо подумать, но я не очень верю в ее коэффициент полезного действия. Между прочим, ты слышал новость? Фенина ушли на пенсию.
— Наконец-то! — обрадованно воскликнул полковник. До самого Никифора Митрофановича начальнику МУРа не было дела, а вот зять с его постыдной развязностью и авантюризмом доставлял немало хлопот. Потому он и спросил, не скрывая своего восторга: — А зять?.. Зять тоже уйдет из "Новостей"?
Комиссар почесал затылок и ничего не ответил…
Алексей Макарыч Шустов вышел из редакции журнала «Новости» с облегчением в душе: разговор с новым редактором, недавно сменившим Марата Инофатьева, успокоил его. Новый редактор показался Алексею Макарычу человеком деловым, порядочным и по-настоящему партийным. Это радовало. Шел он в редакцию с яростным негодованием, обрушил на редактора водопад гнева и возмущения. Тот терпеливо и с выражением полного понимания на усталом лице выслушал его, а когда Алексей Макарыч кончил говорить и энергичным жестом положил на стол письмо в редакцию, подписанное сорока шестью пенсионерами, сказал мягко, с вежливым сочувствием:
— Все правильно, Алексей Макарыч, возмущение ваше справедливо. Стихи Борисовского не следовало печатать. Плохие стихи.
— Вредные, клеветнические, — резко вставил Шустов.
— Да, в них есть дурной запах, — закивал головой в знак согласия редактор.
Речь шла о стихотворении некоего Борисовского. В развязном тоне он издевался над пенсионерами, которые вместо того чтобы поспешить на тот свет, лезут в общественные дела, пытаются учить молодежь "каким-то традициям". Стихотворение это вызвало поток писем возмущенных читателей, главным образом пенсионеров, которые все силы свои отдали честному, добросовестному служению Отечеству.
— Так зачем же вы печатали, коль сами соглашаетесь, что это не поэзия, а мерзость? — спросил Шустов.
Редактор горестно улыбнулся:
— Я в это время находился в заграничной командировке, а мой заместитель товарищ Кашеваров не разобрался в нехорошем подтексте стихотворения, польстился на несколько необычную, новаторскую форму и дал выход в свет.
— М-да, форма прельстила. А в содержание не вникал, — с иронией произнес Шустов и заключил неожиданно: — Выходит, формалист ваш заместитель?
Редактор развел руками и добродушно заулыбался. Впрочем, тотчас же сделав серьезное лицо, сообщил, что редколлегия приняла решение в очередном номере напечатать извинение перед читателями…
Алексей Макарыч шел по знакомому бульвару домой. Он любил этот по-домашнему уютный уголок с его зеленым туннелем над головой из сцепившихся крон уже немолодых деревьев, с терпким запахом цветов, с двумя рядами скамеек, на которых покойно коротала остаток лет своих задумчиво-тихая, иногда справедливо ворчливая седовласая старость. Кончилось бурное, хлопотное и не очень приятное для Алексея Макарыча и его сына лето, на аллеи бульвара сентябрь бросил первый лист. Начало осени принесло Алексею Макарычу душевный покой и добрую надежду: позавчера Василия Алексеевича пригласили работать в военный госпиталь, и он, к большой радости отца, согласился. Генерал считал, что с переходом в военный госпиталь Василий снова сможет заняться экспериментами, которые сулят людям великие блага.
Так шел со своими добрыми думами генерал в отставке Алексей Макарыч Шустов вниз по бульвару в сторону Никитских ворот. А от памятника Тимирязеву ему навстречу, по той же аллее, утиной раскачкой двигалась одинокая надутая фигура отставного замминистра Никифора Митрофановича Фенина.
Никифор Митрофанович, еще не привыкший к своей новой роли пенсионера, не поворачивая вздернутой кверху головы, как беспокойный конь, косил глазами направо-налево, ожидая, что сидящие по сторонам старики и старушки будут с восторженным благоговением пялить на него умиленные взоры, приговаривая: "Смотрите, это ж Никифор Митрофанович!.. Боже… Сам Фенин!.. Но, к его огорчению, никто на него не обращал внимания: пенсионеры говорили о погоде, о войне во Вьетнаме, о том, что майский мед из разнотравья полезен при всех болезнях, что без желчного пузыря человек может жить десятки лет и даже без всякой диеты, а вот печеночники должны употреблять творог и оливковое масло; что дельфины — разумные существа, обладающие большим умом и благородством, чем некоторые люди в должностях и званиях. Никто не подбегал к Никифору Митрофановичу и, заискивающе улыбаясь, не протягивал руку, и он злился от обиды и утешал себя мыслью: "Не узнают". И еще досадней стало ему, когда он увидал шедшего навстречу коренастого, с военной выправкой человека в сером костюме, человека, с которым так любезно раскланивались те самые старики и старушки, что не узнавали его, Фенина, бывшего замминистра. Вот этот стройный седеющий человек с лицом строгим и приветливым поравнялся с ним, и Никифор Митрофанович сразу узнал его, обрадованно воскликнул, широко распахнув руки для крепкого объятья:
— Ба! Шустов! Сколько лет… — и осекся.
Алексей Макарыч не сделал ответного движения, не выразил готовности облобызаться, а даже напротив, спрятал свои смуглые руки за спину и уколол экс-замминистра таким взглядом, что у Никифора Митрофановича на мягком изнеженном лице выступили лишаями розовые пятна, а хорошо подвешенный язык вдруг одеревенел. Так они молча стояли один перед другим, может, целую минуту под любопытными взглядами сидящих на скамейках людей. Наконец Шустов сказал, язвительно улыбаясь:
— А ты помнишь, Фенин, наш последний разговор? Забыл? Ну хорошо, я напомню. Речь о матери-истории шла, о той самой истории, в которой всякой твари по паре. Вспомнил?
Злой блеск сверкнул в сощуренных глазах Никифора Митрофановича, а лицо сплошь побагровело, и язык сразу оттаял и угрожающе, дрожа от злобы и волнения, выдавил глухие слова:
— Хорошо, Шустов. Я тебе припомню. Мы еще встретимся. Я еще…
Иронической и, пожалуй, добродушной улыбкой погасил Алексей Макарыч его вспышку:
— Нет, Фенин, ты уже ничего не можешь, как та бодливая, но безрогая корова. — И, засмеявшись ему в лицо, пошел в сторону памятника Тимирязеву.
Ошеломленный, схваченный за горло собственной злобой, Никифор Митрофанович быстро-быстро засеменил к улице Горького, посылая мысленно по адресу Шустова страшные угрозы. Но это были наивные угрозы и бессильная злоба, и сам Фенин об этом догадывался. И тогда ему вспомнился его когда-то любимый, а нынче горячо презираемый зятек Марат, который работал теперь репортером в столичной газете, и Никифор Митрофанович, сам не зная почему, вдруг переадресовал все свои проклятия и угрозы Инофатьеву. Это был стихийный, привычный и характерный для Фенина жест, и, кто знает, может, в нем-то и заключалась большая истина.
Загорск
1966–1968