Мы спустились в долину и свернули на узкую пыльную дорогу. Уже за несколько миль до нас начали доноситься звуки выстрелов: многослойное заикание пулеметных очередей и резкий, нарастающий грохот «томпсонов». Шагая по сильно изрытой местности, мы наконец добрались до окопа и быстро спустились в него.
Он был достаточно широким для того, чтобы двое могли стоять на коленях рядом друг с другом на земляном сухом, потрескавшемся полу между земляными стенами, резко уходящими вверх. Кое-где укрепления расширялись, превращаясь в маленькие квадратные «комнатки», если их можно так назвать. Когда мы зашли в одну, то увидели простой стол, накрытый картой, и военный телефон. Несколько свернутых импровизированных постелей, сложенных в одном углу, подсказывали, что тут, когда удавалось, спали люди. Также здесь был разведен небольшой костер и имелся только что вскипевший кофе. Напиток пах гарью, но все же мне очень его хотелось, хотя бы для того, чтобы чем-то занять руки.
Все мужчины, которых мы встречали, вернее, большинство из них, были еще мальчишками и смотрели на меня с таким удивлением, словно перед ними возник свадебный торт. Среди военных были испанцы, американцы, канадцы и мексиканцы. По словам одного из них, они находились на линии фронта уже сорок пять суток и каждый день ожидали нападения. Конечно, в них все время стреляли, но настоящая атака — это совсем другое дело.
Мы прошли вперед, земля была такой твердой и неровной, что казалось, будто мы идем по сухому каменистому руслу реки. Многие солдаты держали винтовки наготове. Остальные стояли рядом или лежали с ружьями под боком, словно это были спящие собаки. Я замечала повсюду книги: в задних карманах, на земляных полках, в соломе, в руках солдат. Увидела даже «Кандид, или Оптимизм» и «Листья травы». Когда мы наткнулись на молодого человека, читавшего «Уолден, или Жизнь в лесу», мне пришлось остановиться. Он был высоким и стройным, с копной светлых волос, которые напомнили мне только что скошенные поля. Кожа на его руках была бледной, бело-розовой, как у поэта-философа.
— Я люблю Торо, — сказала я. — Какая твоя любимая часть?
— Все, пожалуй. Он знает названия стольких цветов и деревьев! Это уже здорово. Я лучше буду думать о них каждый день, чем о том, что у нас здесь происходит. — Глаза у него были светло-голубыми, с маленькими черными зрачками, похожими на булавочные головки. Они показались мне красивыми и пугающими одновременно.
— А какая ваша любимая? — спросил он.
— Мне тоже нравятся все. Он пишет о том, какой это дар — заблудиться в лесу. Я всегда находила в этом некое утешение. Может быть, ты действительно должен сначала совершенно потеряться, прежде чем сможешь найти себя.
Он прищурил один глаз и искоса посмотрел на меня, словно видел насквозь.
— Он про это и говорит, не так ли? — А затем: Знаете, я думаю, с вами все будет в порядке. Не переживайте об этом.
Парень говорил со мной очень свободно и удивительно сердечно. И какой бы беззащитной я себя ни ощущала, было огромное утешение в том, что меня понимают — пусть всего на миг и пусть совершенно незнакомый человек.
— Удачи тебе, — сказала я ему.
— Вам тоже, — откликнулся он и вернулся к книге.
Несколько минут спустя, когда я догнала Мэттьюса, у меня появилось странное ощущение, будто я только что видела призрака.
— Кто это был?
— Я даже его не знаю. Просто юноша. Находиться здесь — это что-то совершенно особое, правда?
— Да, побывать здесь очень важно. Мы не можем угадать, с чем столкнутся эти дети, но мы можем пройти свой путь, добраться сюда и посмотреть им в глаза.
— И увидеть, какие книги они читают.
— Да. Понимаешь, это одно из. правил журналистики, — продолжил он. — Не доверяй репортажам. Не позволяй другим рассказывать тебе, что произошло, если можешь сделать это сама. Ты должна пропустить все через себя. Писать о том, что ты видишь и чувствуешь.
Я задумалась на мгновение.
— А что насчет объективности?
— Забудь. Ее не существует.
— Именно это я и хотела услышать. Я думала написать о мальчике, которого убили у меня на глазах в Санто-Доминго. Но не уверена, что смогу это сделать без эмоций.
— Просто начни. С чего угодно.
— Может получиться ужасно.
— Может. Но это не самое страшное.
— Не самое, — согласилась я. И это правда было не самое страшное. Я уже усвоила, что самое страшное — это бояться пробовать.
В течение четырех дней мы ездили между батальонами и спали в лагерях в палатках рядом с солдатами, ели то же, что и они, делили с ними костер. Я знала, что многие из них были неопытны — как Фишер, канадский пехотинец, которого я встретила в госпитале в Мадриде, — и не держали никогда оружия в руках, пока им не пришлось пустить его в ход. У некоторых была гладкая, как у младенцев, кожа, широко распахнутые, испуганные и искренние глаза. И длинные ресницы. Поговорив со многими из них и увидев, как они живут, я поняла, что у них нет бесконечного запаса храбрости, потому что ни у кого его нет. Когда храбрость покидала их, они все равно находили способ выстоять и сражались только силой своего духа. В них было больше твердости, чем храбрости. И именно поэтому интернациональные бригады должны помочь выиграть эту войну. Они просто обязаны.
С наступлением темноты палатки наполнялись историями и красным вином, передаваемым в эмалированной чашке. Однажды ночью, когда мне стало не по себе, я ускользнула покурить. Лагерь располагался на склоне холма и был окружен высокими соснами. Я стояла под звездами в тишине, вдыхая свежий запах сосновой смолы, и наслаждалась ощущением одиночества. Затем полог палатки открылся, и рядом со мной оказался Эрнест.
— Тебе здесь не страшно? — спросил он.
— Здесь чудесно. — Я затянулась сигаретой, бумага, вспыхнув, зашипела.
Ночь была безлунной, склон холма и сосны окутывала густая чернота, как будто с большой высоты опустили длинные занавески. Из палатки доносился смех, но он, похоже, не имел к нам никакого отношения.
— То, что я сказал той ночью… Все так и есть. Для меня уже слишком поздно. Возможно, ты не хочешь этого знать. Может быть, я эгоистичный ублюдок, но сейчас я чувствую себя по-настоящему живым, живее, чем когда-либо. Марти. Марти, посмотри из меня.
— Нет.
— Не будь ребенком, черт возьми! Я люблю тебя!
В считанные секунды он пересек пространство между нами и навис надо мной, заслонив небо. Его руки залезли мне под куртку. Эрнест страстно поцеловал меня. Я не могла дышать, и мне было все равно. Земля ушла из-под ног. Деревья будто наклонились, ночное небо тоже. Та часть меня, которая обычно держалась за здравый смысл, растворилась. Я чувствовала горячие кончики его пальцев на спине, плечах, шее, под волосами. Повсюду. Я стянула его одежду, желая быть ближе, чувствовать его кожу, владеть им.
— Боже, — прошептал он где-то возле моей шеи. — Мы потеряли так много времени.
— Это не имеет значения. — Я снова поцеловала его, не желая останавливаться и одновременно тщетно мечтая, чтобы этот момент и все, что между нами, уже было в прошлом. Все произошло и закончилось, и привычный ход жизни восстановился, а мое разбитое сердце выздоровело. Потому что он разобьет мне сердце. Я уже знала это.
Но все еще только начиналось, мы мчались сквозь тьму навстречу друг другу под сотнями миллионов звезд и вот-вот должны были столкнуться. Логика не смогла нам помешать, как и знание, что впереди разлука. В нашем распоряжении было все время вселенной, чтобы совершить эту ужасную ошибку.
Глава 20
Ночной отель напоминал темные соты. Я научилась различать их во время походов в номер Эрнеста. Накидывала плащ поверх пижамы, надеясь, что никто не догадается, что мы стали любовниками. Одно дело причинять боль себе, и совсем другое — тащить за собой на дно других людей. Его жена не должна узнать. И моя мама тоже, я бы не вынесла выражения разочарования на ее лице: «Опять, Марти?» Нет уж. Достаточно и того, что мне трудно смотреть на саму себя.
Войдя в номер, я ничего не сказала, просто бросила плащ там же, где стояла. И разглядела Эрнеста в темноте. Наши зубы стукнулись друг о друга, когда мы поцеловались. Он притянул меня к себе, обхватил руками, капля его или моей крови упала мне на язык. Чувствуя, как голова идет кругом, я задавалась вопросом, не влюбляюсь ли я в него в ответ. Или, может, именно это и означало очнуться ото сна. Нервы мои были настолько раскалены, что мне казалось, будто вокруг меня образовался светящийся кокон, и я парила в нем. Чувства рвались наружу, и какая разница, была ли причиной этому война, Испания или Эрнест? Возможно, причины и вовсе не было.
В тот день, когда мы вернулись с поля боя, я наконец-то начала писать. Не верилось, что этот момент настал. Просмотрев блокноты, я постаралась детализировать все впечатления и ситуации: звук артиллерийского обстрела, который услышала, находясь в кровати во «Флориде», нелепость трамваев, которые ездили вверх и вниз по Гран-Виа, почти до самой линии фронта. Я описывала ядовитые завесы дыма после атак и очереди за хлебом, соседствующие с очередями на фильм «Новые времена» Чарли Чаплина. Вспоминала парфюмерные лавки, где запах кордита смешивался с запахом гардений в бутылках, и оперный театр, куда все еще продавали билеты. Упомянула и красивого молодого тенора, который был добровольцем и часто приходил на дневной спектакль прямо из окопов, со следами крови на ботинках.
Я писала и писала до тех пор, пока не поняла, что история, которую я больше всего хотела рассказать и которой больше всего боялась, — о мальчике и окровавленной шали, напоминающей воздушного змея. Это была история моей встречи со смертью. В тот день война перестала быть абстрактным понятием, став моей личной болью. Я все еще видела руку ребенка, сжимающую шаль матери. Что с ней случилось? Как она теперь живет?
Думая о них, я чувствовала себя беспомощной: каждая клеточка тела вибрировала от ярости, граничащей с отчаянием. Но, упав духом, писать тяжело. Может быть, объективности и не существует, как сказал Мэттьюс, но по-другому эту историю не рассказать. Необходимо каким-то образом взять себя в руки и, стиснув зубы, писать.