Любовь и пепел — страница 35 из 61

Атака длилась одну минуту — самую длинную минуту в моей жизни. Было тридцатое ноября тысяча девятьсот тридцать девятого года. Началась русско-финская война.

Глава 42

Когда я снова открыла глаза, повсюду был черный дым.

— Газ! Газ! — услышала я чей-то крик и подумала: «Мы пропали». Но это был не яд, по крайней мере пока. Дым был визитной карточкой бомбардировки, знаком того, что город разваливается на части.

В странной гулкой тишине я встала и вместе с группой ошеломленных людей вышла на улицу. Все было в огне. Проспект превратился в океан сверкающего стекла. Четыре больших многоквартирных дома обрушились, как будто были сделаны из папье-маше или из воздуха. Автобус валялся на боку посреди дороги, как сбитый слон. Водитель лежал рядом. Во всяком случае, мне казалось, что это был водитель, потому что его тело находилось среди осколков лобового стекла. Голова мужчины была вывернута под неестественным углом.

Я посмотрела на него и отвела взгляд. Он ничем не отличался от сотен раненых, которых я видела в Испании, за исключением обуви. Это были не эспадрильи, как у крестьян в Мадриде, а ботинки из кожи, которую множество раз тщательно латали, чтобы можно было подольше в них проходить. Почему-то эти ботинки разбили мне сердце, как ничто другое в тот день. Я раз за разом задавалась вопросом, как бы мне про это рассказать или написать, чтобы его жизнь и смерть обрели ту ценность, которую они заслуживают. Наверное, у него были жена, дети. Где они в этом горящем городе? Тьма уже сгущалась, точнее, надвигалась с края горизонта, как будто она давно притаилась там, как хищный зверь. Внезапно я ощутила такое острое желание оказаться дома, на солнышке, что едва могла это вынести. Сидеть бок о бок с Эрнестом на нашей террасе — это так просто и одновременно так сейчас недостижимо.

Все вокруг — до горизонта — было охвачено пламенем. Люди покидали город. Девочки и мальчики, старики и матери оставляли свои тлеющие дома, магазины, школы. Это было очевидно. Но вокруг стояла странная тишина: никто не кричал и не плакал, даже дети, которых матери укладывали в коляски, тележки и сани. Никто не бежал. Не было ничего похожего на панику — только усталое, застывшее, покорное отступление. Кучи одеял, консервы в тележках — непрерывный поток невинных душ двигался в сторону леса, где можно было укрыться.

На обратном пути в отель я увидела парней, которые пытались лопатами и руками откопать из-под обломков тела. Я понимала, что работать им придется всю ночь и весь следующий день тоже. В номере я не сняла пальто и даже не включила свет, просто зажгла свечу и села на край кровати с ручкой, бумагой и книгой, заменившей мне стол.

Все это время у меня не получалось написать Эрнесту, но теперь, несмотря на то что руки сильно тряслись, слова лились рекой: «Милый мой Зайчик! Я тебя люблю — вот что сейчас имеет значение. Я могу написать о том, каково здесь находиться, но важнее, чтобы ты знал, что я люблю тебя. Люблю. Мы не должны были покидать Кубу…»

Глава 43

Позже, гораздо позже это назовут Зимней войной. С последнего дня морозного ноября до оттепели в середине марта русские самолеты появлялись еще множество раз, а финские пулеметы, прицеливаясь в них, изрыгали огонь в темное небо.

У Советов было в три раза больше солдат, в тридцать раз больше бомбардировщиков и в сто раз больше танков, но у финнов было и свое оружие. Они знали, как использовать погоду в своих интересах, и в белых комбинезонах на белых лыжах незаметно пробирались через леса, чтобы застать русских врасплох. Природа была на их стороне. Целые деревни были надежно замаскированы под заснеженными еловыми кронами, окутанными туманом, неразличимым и тихим, как снег.

В Хельсинки продолжалась эвакуация: детей вывозили в тележках, железнодорожных вагонах и даже катафалках — в чем угодно, лишь бы у этого средства были колеса. Бомбардировки продолжались, и финны потянулись из своих лесных лагерей к ближайшим деревням. Из деревень они массово двинулись на север и на запад, к Балтийскому морю. Люди не казались испуганными. У них была ледяная решимость, которая являлась такой же неотъемлемой частью Финляндии, как снег и темнота. Темнота, которая, словно черное покрывало, спускалась с небес каждый день после полудня — и световой день кончался. Я не понимала, как они выдерживают такие короткие дни, но, видимо, люди способны привыкнуть ко всему.

Однажды пожарный привел меня в разбомбленный жилой дом, по колено затопленный водой из пожарных шлангов. Мы поднялись на несколько лестничных пролетов с бетонными ступеньками, выглядящими нетронутыми, хотя от стен вокруг остались только руины, и прошли в одну из квартир, где дверь была сорвана с петель. Внутри — мокрые черные обломки чьей-то жизни: кровать и стол, раздавленные потолочными плитами, занавески, похожие на паутину, и фотография двух маленьких детей в рамке на перевернутом холодильнике. Пожарный рассказал, что они откапывают тела уже три дня и, возможно, пройдет еще неделя или даже больше, прежде чем они найдут всех.

Дальше по улице находился техникум, в крышу которого угодила бомба. Все здание превратилось в кратер, этажи и подвал разрушились, и теперь можно было разглядеть канализацию. Учительница была свидетелем обвала здания и видела, как почти все ее ученики оказались погребенными под обломками. Ее муж, водопроводчик, лежал в больнице с дыркой в горле от медной трубы. У нее был пятнадцатилетний сын, которого она не видела со времени последнего налета. Пока мы с ней разговаривали, я изо всех сил старалась запомнить его имя, рост, цвет волос, одежду.

— На случай, если увижу его, — объяснила я, хотя знала, что не увижу.

Мы обе играли в оптимизм, стойкость и надежду. Как еще можно пройти через такое?

— Не забудь! — крикнула она мне вдогонку, когда я пошла к следующему разбомбленному месту, к следующему пострадавшему.

— Не забуду. — Я взмахнула блокнотом в знак обещания.

У бомбардировок был свой распорядок: они зависели от погоды и освещения. Густой снег и густой туман обычно означали безопасность. Но самым безопасным вариантом была темнота, мы расслаблялись до половины девятого утра, а после с востока с ревом прилетали самолеты, чтобы сбросить бомбы или иногда пропагандистские листовки. Самое ужасное, что они могли сделать, — это, конечно, сбросить газовые бомбы, и мы постоянно задавались вопросом, пойдут ли русские на такой шаг.

Все время ходили слухи, что именно сегодня это произойдет, но я оставалась в отеле так долго, как только могла, — полагаю, из чистого упрямства. Однажды ночью, когда я крепко спала, Джеффри Кокс постучал в мою дверь и сказал, что все должны немедленно покинуть отель, так как утром собираются использовать газ. На этот раз точно.

— Пора сматываться, Геллхорн, — сказал он, когда я открыла дверь.

Я все еще не проснулась, моя ночная рубашка, вероятно, была мятой, а волосы растрепаны.

— Какого черта, Джефф? Ты пил?

— Конечно, но какое это имеет отношение к делу? Все, кто говорит по-английски, уходят.

— Они уже уходили дважды, и в конце концов все возвращались. — Я протерла глаза. В голове стучало. — Пожалуйста, уходи. Со мной все будет в порядке.

— Как хочешь, — ответил он и, подойдя к соседнему номеру, принялся колотить в дверь.

К счастью, это была еще одна ложная тревога, но нас все равно эвакуировали. Шестнадцать русских самолетов были сбиты, и все понимали, что неминуемо должно последовать мощное возмездие. Мы пошли в лес со всеми остальными. Там было теплее, и стало еще теплее, когда пошел сильный снег — тихий, окутывающий, мокрый снег, который облепил елки и наши палатки так, что прогнулись крыши.

Казалось, что мы очутились в другом мире. Мы спали под жесткими мехами, как герои романов Толстого, а мускулистые лошади вокруг дымились от жара своих тел и топтали снег. Шерсть у них была лохматая, а в длинных хвостах торчали куски льда, и ни одна не напоминала мне Блу, оставшегося в Сан-Валли, как будто они принадлежали к разным биологическим видам.

Во внутреннем кармане куртки у меня лежали две телеграммы от Эрнеста, которые я получила четвертого декабря и которые перечитывала уже столько раз, что бумага стала мягкой, как тряпочка. Он гордится мной и считает меня самой храброй женщиной на свете. «Я могу приехать, — настаивал он. — Только скажи, и я все брошу».

Но я не чувствовала себя храброй. Это не храбрость, когда ты просто делаешь, что должен.

Да, мне было плохо без него. Я чувствовала себя одинокой и испуганной, как никогда. Но факт оставался фактом. Здесь были истории, которые требовалось рассказать, и я не могла уехать, пока не сделаю этого.

Путешествие ко мне на пароходе было опасной затеей для Эрнеста и к тому же пустой тратой времени. Я понимала, что книга, которую он тогда писал, значила больше, чем что-либо другое. Она переживет весь этот хаос и бессмысленные смерти. Она будет жить и после того, как все беды, причиненные людьми друг другу, забудутся. Для этого и существует великое искусство.

Глава 44

Спустя несколько дней, перед рассветом, я пыталась согреть с помощью фонаря кончики пальцев, потерявшие чувствительность, и ждала машину, отправленную за мной, — военный шофер должен был отвезти меня в Генеральный штаб Карельского фронта, располагавшийся в четырехстах километрах к востоку.

— Должно быть, приятно иметь Рузвельта в кармане, — сказал Джефф Кокс, все еще злясь на то, что в Хельсинки я прогнала его. Он знал, что у меня есть письмо, которое дает особый пропуск во все места, обычно недоступные для журналистов.

— Не глупи. Дело не в привилегии или одолжении. Если бы у меня его не было, меня бы из-за того, что я женщина, никуда не пустили, и ты это знаешь.

— Ты права, я веду себя по-свински, — признался он.

— Все в порядке. В такой холод мы теряем человечность. — Я взяла фонарь, о который грела руки, и отдала ему — приехал мой водитель.