— На, нах, нахма, нахман ми уман! Каково?!
— Да никого, — вежливо отозвался я. — Бред сивой кобылы, по-моему. Профанация иудаизма. Вы, ребята, уверенно вступаете на путь идолопоклонства.
— Иди спать, миснагидская рожа, — рассердился Велвл. — Ему из сердца достаешь, а он…
— Спасибо, что пока только из сердца, — ответил я. — А насчет спанья, так это ведь ты меня разбудил, мог бы и извиниться.
— Не хочешь спать — иди в баню, — отрезал Велвл и положил трубку.
Прямо скажу, к особым вибрациям и прочим мистическим достижениям мятущегося человечества я отношусь весьма настороженно, если не сказать агрессивно. Не нравится мне все это, есть тут некий привкус шарлатанства и очковтирательства. Хотя, допускаю, что люди с особо чутким слухом улавливают всякого рода тонкие вещи, недоступные простому уху. Вот, например, тот же Велвл. Благодаря его композиторским ушам мне удалось отыскать пятую дверь в синагогу.
Иврит я освоил довольно быстро и вдруг оказался главным специалистом по иудаизму на весь Вильнюс. Как выяснилось, старики в синагоге молились, почти не понимая смысла слов. Читать их научили в хедере, обычаи они помнили с мальчишеских лет, но пришедшие вслед за этим советская власть и война прервали едва начавшееся образование. В синагогу старики ходили как в клуб, собирались за час до молитвы, долго и горячо обсуждали на идиш последние и не последние новости, потом молились пятнадцать минут и снова шумели не меньше часа. Первым авторитетом был реб Берл, габай синагоги. Он помнил больше других и мог даже, хоть и с трудом, перевести смысл молитв. Но разобраться в чуть более глубоких вещах он уже не мог. Сотни, тысячи книг пылились на полках синагоги без всякой пользы. Пробившись через первый строй языка, я начал после молитвы засиживаться в кабинете габая и потихоньку пробиваться дальше.
Проблема состояла в том, что в конце каждой посиделки надо было звать Яцека, сторожа синагоги, жившего в соседнем дворе. Яцек шел, но ругался:
— Зачем здание без присмотра оставляешь? Набегут хулиганы, кинут спичку, кто тушить будет? Ты что ли?
К моему удивлению, реб Берл выдал мне ключ без второго слова.
— Такой святой мальчик, — умиленно пробормотал он, протягивая солидное произведение из ржавого железа. — Учиться хочет, а не по гулянкам бегать. Святой, святой мальчик…
Эпитет мне очень польстил, чего нельзя было сказать о самом определении. Я уже считал себя достаточно взрослым мужчиной, кое-что понимающим в жизни. Но, наверное, с высоты возраста и опыта реб Берла это выглядело несколько иначе.
Чтобы оправдать мнения габая, я стал засиживаться еще дольше. На улице стояла сырая виленская зима. Снег то валил, как подорванный, то стремительно таял. Но в кабинете было всегда тепло, Яцек перед молитвой как следует растапливал огромную кафельную печку. Когда стариковский стрекот за стенкой стихал и в последний раз тяжело ухала входная дверь, в синагоге наступала абсолютная тишина. Только иногда чуть подрагивали стекла из-за проезжавшего по улице троллейбуса и потрескивали, остывая, плитки печи. Старинные часы на стене гулко отбивали каждые четверть часа, но время текло незаметно. Иногда мне казалось, что внутри, за старыми стенами синагоги, течет совсем другое время, не совпадающее с потоком советской жизни.
Часы, часть мебели и портрет последнего раввина Вильны спрятал от немцев отец Яцека, тоже сторож синагоги. Эта должность в их семье была наследственной.
— Рабочая династия — шутил реб Берл. — Служитель служителей культа.
Комната габая на самом деле была кабинетом последнего раввина, и все в ней напоминало о нем. Портрет реб Хаим-Ойзера висел на стене, я сидел в раввинском кресле, за раввинским столом и читал раввинские книги. Читал, громко сказано! Сквозь комментарии к Хумашу я еще пробирался, прыгая от слова к слову, как убегающий от погони заяц, но книги самого Хаим-Ойзера, обнаруженные мною на одной из полок, оставались совершенно неприступными. Они словно были написаны на другом языке, ни одно из слов мне так и не удалось разыскать ни в словаре Шапиро, ни в тайно привезенных американскими туристами учебниках иврита. Много позже, в Бней-Браке я понял все нахальство мальчишки, самоуверенно листавшего непонятные книги. Тексты реб Хаим-Ойзера полностью состоят из аббревиатур, каждое слово на самом деле представляет собой почти предложение. Эти сокращения хорошо известны людям, постоянно изучающим Талмуд, и расшифровать их знающему человеку не составляет никакого труда. Как выяснилось, книги Хаим-Ойзера специально дают тому, чьи знания хотят проверить. К стыду своему признаюсь, что и сегодня, спустя жизнь в Бней-Браке, я продираюсь сквозь его сокращения с большим трудом и многими ошибками.
Но тогда, отыскав в «Шулхан Арух» объяснение на спорный вопрос стариков и с грехом пополам скроив, словно неумелый портной, какое-то подобие ответа, я стал большим авторитетом в последней синагоге Вильны.
— Ингале ферштейс, — уважительно качали они головами.
Впрочем, надо сказать, что к моим услугам они практически не прибегали. Их жизнь катилась по давно накатанным дорожкам, а спорные вопросы они давно научились решать сами. Однако сам факт, что в синагоге кто-то сидит до глубокой ночи и читает старые книги, необычайно льстил стариковскому самолюбию. Видимо, потому что это был молодой человек с высшим образованием.
— А вот у нас, — выговаривали они беспутным сыновьям и шаловливым зятьям, — в синагоге ингермон сидит. Не шалопай, вроде тебя, а инженер с дипломом. И ничего, и не стесняется.
Однажды вечером, спустя мног времени после того, как последний старик, кряхтя и покашливая, покинул синагогу, в комнату ввалился Яцек. В руках он держал два больших ведра с углем и двигался поэтому тяжело, словно «каменный гость».
— Подтоплю, подтоплю, — произнес он, словно отвечая на вопрос. — Сидишь тут до ночи, а тепло-то выдувает. Сколько Берлу говорил, пора окна менять, сплошные щели. Да где там…
Я был польщен и тронут. Яцек славился ворчливым и несговорчивым нравом. Спуску он не давал никому, относясь к синагоге, как к фамильной усадьбе. В слякотные дни он часами простаивал у входа, придирчиво проверяя, вытирают ли старики ноги о половик. И горе тому, кто с недостаточной внимательностью относился к столь важной процедуре.
Его отец утонул, когда Яцеку было шестнадцать лет. Гулял в парке, повздорил с советскими солдатами из гарнизона и те то ли в шутку, то ли специально столкнули его в Вильняле.
Яцек жил с матерью в маленькой квартирке по соседству с синагогой. Рассказывали, что в молодости он сватался к еврейской девушке, но та не согласилась выйти за поляка. Его избранницу по странной случайности звали Эда.
Большинство посетителей синагоги он ни во что не ставил, относясь к их просьбам и требованиям с неизменным раздражением. Уважал он только реб Берла.
К вечеру в комнате действительно становилось прохладно. Из окна тянуло холодом, но я набрасывал пальто и спокойно читал дальше. Услуга Яцека была ненужной и поэтому особенно трогательной.
Он ловко выгреб золу, запалил принесенные в отдельном мешочке щепки, подсыпал угля. Пламя загудело, Яцек сыпанул еще совок, подождал немного и распахнул дверцу. В ту же секунду синагогу озарило голубое сияние, блики заплясали по стенам, затанцевали по потолку. Сияние окутало Яцека, словно вода ныряльщика, сквозь его плотный кокон с трудом можно было различить очертания человеческой фигуры. Быстро забросив оба ведра, Яцек прикрыл заслонку и пересел на низенький табурет возле печки.
— Вот, говорят, нет лучше антрацита. — Он постучал кочергой по ведру, словно опасаясь, что я не пойму, о чем идет речь. — А по мне, самолучший уголь — силезский. Хоть не такой файный, как антрацит, зато золы почти не остается. Антрацита два ведра засыпешь, полтора обратно унесешь, а от силезского горстка пыли и все дела.
Он хитро посмотрел на меня, намекая, что речь на самом-то деле идет вовсе не об угле. Честно признаюсь, намеки Яцека остались для меня загадкой.
— Антрацит, говорю, красивыми камушками приходит, блестящие цацки, хоть детям давай, а силезский мелкой дробушкой, почти галька. Смекаешь?
Я отрицательно покачал головой.
— Ладно, — согласился Яцек. — Тогда читай дальше.
Сквозь чугунную решетку в багровое нутро поддувала сыпались искры, печка уютно гудела, пробуждая древнее чувство близости у сидящих вокруг огня. В такие минуты нет ничего лучше молчания.
— И он так сидел, — нарушил тишину Яцек, кивнув на портрет. — Я совсем маленьким был, отец приводил меня, усаживал возле печки на этот самый табурет. Посиди, говорил, возле святого человека.
Я не знал, что ответить. Да и нужно ли говорить в таких случаях. Самое лучшее — молчать, выжидая, пока истомленный собеседник выскажется сам. Так и произошло. Через несколько минут Яцек снова заговорил.
— Вот ты книги читаешь, святые книги. А Бога ты видел?
— Кого? — изумленно спросил я.
— Бога, владыку неба и земли.
— Нет, — честно признался я. — Пока не доводилось.
— А я видел.
Яцек приоткрыл печку, хорошенько пошуровал кочергой и, тщательно прикрыв дверцу, посмотрел на меня. Паузу он держал мастерски, как заправский актер. Решив, что публика созрела, Яцек продолжил.
— Перед самым приходом русских немцы решили рвануть синагогу. Натаскали взрывчатки, разогнали жителей. Червона армия была совсем близко, от канонады тряслись стекла домов. Мы с отцом стояли на углу, смотрели как зачарованные. Отец все повторял:
— Не может быть, не может этого быть.
Но дело шло концу, саперы протянули шнур, подключили динамо. Тут сзади раздались сердитые звуки клаксона: огромный «опель-адмирал» гудел не переставая. Черный, блестящий, в таком ездил только губернатор Вильнюса. Оцепление расступилось, «опель» подкатил прямо к синагоге и остановился. Выскочил адъютант в гестаповской форме, распахнул дверцу. Из машины с трудом выбрался старик в такой же форме. Значков, что были у него на мундире, я никогда не видел.