К офицеру я все равно пошел, он потрепал меня по щеке и дал шоколадку. Услышав про деньги, усмехнулся и отрицательно покачал головой. Я настаивал, тогда он нахмурился и похлопал рукой по кобуре.
Шоколадку я отнес сестренке. Она так обрадовалась: долго рассматривала красивую обертку, шуршала фольгой, принюхивалась. Потом откусила несколько долек и, радостно улыбаясь, съела. Оставшуюся часть шоколадки аккуратно спрятала под подушкой.
Через час у нее началась рвота, судороги, лицо почернело, язык вывалился наружу. Она умерла в страшных мучениях: шоколадка, которую мне подарил офицер, была отравлена.
Яцек снова замолчал. Молчал и я. Слова были не нужны, любое из них казалось избыточным, под его тяжестью хрупкая крыша тишины могла обвалиться, похоронив нас обоих.
— После войны я расспрашивал уцелевших партизан о «ведьме». Синагога тогда была чем-то вроде клуба, в ней искали родственников, наводили справки, оставляли записки.
Про «ведьму» слышали многие, так называли связную Абы Ковнера, командира объединенного командования гетто. Звали ее Эда, фамилию никто не знал. Зимой сорок второго года она исчезла, не вернулась с задания. Все были уверены, что Эда попалась, выдал кто-нибудь из бывших соседей или опознали по фотографии: плакаты о розыске были расклеены по всему Вильнюсу. Теперь мы знаем, куда она пропала.
— Но как она возвращалась в гетто? — спросил я, — проход-то завален.
— Завал, как видно, возник позже, когда немцы взрывали гетто, — Яцек приоткрыл печку и заглянул вовнутрь. Несколько минут он, не отрываясь, смотрел в огонь, потом осторожно прикрыл дверцу и взглянул на меня. В его зрачках еще полыхало пламя.
— Наверное, ее ранили, она успела забежать в подвал, но дойти до гетто уже не смогла. Очень тебя прошу, никому не рассказывай, пусть этот ход останется ее склепом. Очень тебя прошу, очень!
Я пообещал. Тогда Яцек привстал с табуретки, и, бросив быстрый взгляд на портрет Хаим-Ойзера, упал на колени.
— Ты теперь тут главный, больше спрашивать не у кого. Научи, как искупить, что сделать. Поищи в книгах, твой бог поможет найти ответ.
Он замолк, пожирая меня глазами. В комнате надолго воцарилась тишина. В уголках полуоткрытого рта Яцека поблескивали капельки слюны…
С тех пор прошло много лет, я давно живу в другой стране и не знаю, продолжает ли Яцек таскать по улицам Вильнюса бремя своей вины. И эта история, мне так хочется рассказать ее сейчас, на террасе перед кладбищем каббалистов, откуда броском открывается огромное светящееся пространство утра, убегающее к Кинерету. Но я не верный свидетель и не знаменитый раввин. Я даже не тот, кто понимает. Мой удел внимать и восхищаться, восхищаться и внимать. И с годами я все больше прихожу к выводу, что самая стоящая вещь на свете — это неопределенность.
— А вы знаете, работайчики, как Любавичский Ребе убил Сталина? — нарушил тишину Ури. — Замахнем еще по какаве с булочкой, я расскажу.
— Замахнем, — согласился Велвл. — Эди, ты будешь?
— Проверю автобус и замахну, — согласился Азулай. — До сбора группы еще полтора часа, отчего не послушать образованных людей.
— Я принесу, — Велвл собрал тарелки и пошел к окошку за новой порцией снеди.
Свидетель
За два перехода дошел Навузардан от границы до стен Святого города. Второй стеной из блестящих щитов окружили вавилоняне Иерусалим.
Утром двадцать третьего июня они пронеслись сквозь местечко на запыленных мотоциклах, посверкивая круглыми стеклами очков. Уже на выезде пулеметчик, сидевший в коляске последнего мотоцикла, аккуратно тронул приклад, и школьный учитель Захария осел на землю, теряя привычную строгость осанки.
На следующий день всех собрали на площади. Литовцы ходили по домам и выгоняли тех, кто прятался. Никого не убивали, только били тяжелыми деревянными палками. Немецкий офицер сидел на балконе второго этажа и пил чай. Мы стояли на площади с восьми утра почти до темноты.
Тридцать возов с железными молотами послал Навуходоносор вместе с войском, и все они раскололись о первые ворота Иерусалима. В страхе хотел Навузардан бежать от стен города, но ангел остановил его.
— Разрушай разрушенное, — сказал ангел. — Пришло время сжигать сожженное.
Ударили древком копья в ворота Иерусалима — и упали ворота.
Они вывели из толпы раввина и раздели его на глазах у всех женщин местечка. Свиток Торы расстелили перед ним на земле и приказали мочиться. Раввин отказался. Тогда они оскопили его острыми краями старого пергамента. Раввин умер на следующий день, там же, на площади, примотанный к столбу святыми словами.
Утро двадцать третьего тамуза Навузардан встретил внутри стен Иерусалима. Он убивал и шел, шел и убивал, продвигаясь по улицам города, пока не вступил на Храмовую гору. Когда же увидел кровь пророка Захарии, бурлившую на мраморных плитах пола, спросил у жрецов:
— Что это?
— Кровь жертв, — ответили жрецы.
— Приведите жертвы и зарежьте передо мной, — приказал Навузардан.
Принесли в жертву быков, но не успокоилась кровь.
Около пяти часов вечера офицер встал.
— Всю жизнь вы водили за нос литовский народ, — сказал он.
— Теперь пришло время поработать.
Через два часа литовцы отобрали всех мужчин моложе сорока лет и увели. Остальных отпустили по домам.
— Вы обманули меня, — сказал Навузардан. — Это не кровь жертв.
— Мы обманули тебя, — признались жрецы. — Это кровь пророка.
«Возвратитесь к Нему, и Он вернется», — говорил он; но его не слушали.
«Отвратитесь от путей ваших злых и мерзостных деяний ваших», — взывал он; и его убили.
— Такое злодейство требует отмщения, — усмехнулся Навузардан.
Привели и зарезали два миллиона мудрецов Израиля, но не успокоилась кровь.
Принесли и зарезали два миллиона грудных младенцев, но не успокоилась кровь.
Привели и зарезали два миллиона юношей и девушек, но не успокоилась кровь.
Тогда спросил Навузардан:
— Захария, Захария, ты хочешь, чтобы я убил всех?
Перестала кипеть кровь, ровной струей хлынула она из храмовых плит. Ручейком зазвенела она, зажурчала, заструилась, ища проход между телами.
Через два дня увели оставшихся мужчин. Сказали — тоже на работу. Потом девушек и молодых женщин. Потом стариков, старух и детей. Уцелела лишь моя мать. Ее спрятала Вирга, наложница офицера.
Сегодня в нашем местечке живут только литовцы.
Перед отьездом я предупредил Аушру: в Израиле есть всего две национальности — евреи и арабы. Она согласилась. Мы поселились в Реховоте, я быстро освоил язык, нашел работу. Уходил рано, возвращался поздно, измученный жарой. Аушра училась. Через год она прошла гиюр. Мы поставили хупу, и тут мою жену словно подменили. Ребеле, который обучал Аушру, предупреждал, что такое возможно. Я не верил. Как могут четыре деревянные палки и кусок бархата повлиять на наши отношения?
Вскоре выяснилось, что Аушра допустила Закон слишком близко к сердцу. Со своей немецкой педантичностью она принялась исполнять не только его букву, но и все знаки препинания. Наш дом наполнился бесконечными запретами и ограничениями. Мы стали ругаться из-за молочных и мясных чашек, курения в субботу, чистых и нечистых дней. Увы, человек не ценит того, что ему дано, воспринимая счастье только как переход от одного состояния к другому.
После развода жизнь потеряла для меня вкус. Ребеле оказался прав: разрушение семьи подобно разрушению Храма. Но Аушра думала иначе. Теперь никто не мешал ей наслаждаться запретами. Она переехала в Бней-Брак и прервала со мной всякую связь.
Лишь иногда, через ее мать в Литве, мне перепадает крупица информации. Я посылаю Вирге деньги, и она всегда отвечает мне открыткой, исписанной крупным почерком крестьянки. В последней сообщалось, что Аушра вышла замуж за ешиботника, и у них родился сын Захария.
«Сколь велико искупление за одну погубленную душу, — подумал Навузардан. — Что же будет со мной?»
В страхе оглядел он руки свои, скинул пурпурный плащ полководца, бросил войска и бежал в Галилею. Там он принял гиюр и остаток дней прожил как праведник. Потомки его, говорит Талмуд, учат Тору в Бней-Браке.
Конец кредита
Все, рабочий день кончился! Кладовщик Мишка-медный бросил гаечный ключ на стол и с удовольствием прислушался к звону одной дурной железяки о другую. Конец, работайчики, на сегодня все.
Наладчик Янкель просунул голову в окно и объявил:
— Остаешься! До восьми. Срочная работа, вот чертеж! Подвозку я заказал.
— Подвозку! Возьми свой чертеж и катись вместе с подвозкой…
— Куда-куда?
Янкель не понял, пришлось послать его открытым текстом в задницу, в задницу задницы, в маму задницы, в старую черную дыру, забитую пересохшим дерьмом!
— Ну, ты, больной, я не шучу — срочная работа.
Мишка поднял со стола молоток и, поигрывая, словно кистенем, двинулся к окошку.
— Еще одно слово, и я стреляю.
— Дурак!
— Зажми в кулак и кричи — живая рыба!
Янкель поспешно втянул голову и сгинул с авансцены. Так проходит земная слава, плюс в банке, молодое, тугое тело и вообще все; проходит фривольной походкой, оставляя за собой разрушенные зубы, изжогу и детей в разных городах от разных женщин.
И чего только не может учинить человек в конце смены! Многое может учинить после десяти часов в ближневосточном климате. Зверства иезуитов и застенки Матросской тишины покажутся сахарным пряником, детским леденцом на розовой от слюней палочке. Что вы знаете о еврейской душе в Эрец Исраэль без кондиционера?! Ничего или почти ничего, и хорошо, и слава Б-гу, продолжайте пребывать в блаженном неведении.
Мишка с ненавистью посмотрел на стеллажи, уставленные металлорежущими инструментами.
— Железяки поганые…
Что-то кольнуло в сердце — раз, другой. Словно вонзили или, наоборот, вытащили занозу. Поплыло, закачалось, зарябило на долю секунды и прошло. Исчезло, словно и не было ничего.