Любовь и СМЕРШ (сборник) — страница 29 из 50

— Здорово ты описал Панку, — писал сослуживец, — прямо как живой получился.

Реакцию сослуживца я могу определить как нормальную реакцию нормального читателя. Случайно получилось, что он оказался знакомым с одним из персонажей рассказа, но другой человек на его месте легко бы представил своего замдиректора, наделив Панку его чертами.

Реакция идеального читателя, Миши Ю., оказалась принципиально иной.

— Панка, это ведь пан К. — объяснил он мне, прочитав рассказ, — из „Замка“ Кафки. И остальное сходится.

И тут идеальный читатель Миша развернул передо мной такую интерпретацию текста, о которой я даже не подозревал.

— Признайся, — спросил он, закончив полет и приземлившись возле меня, — я правильно все разгадал?

— Правильно, Миша, — только и смог пробормотать я, краснея от стыда. Рассказ читателя оказался куда интереснее моего.

* * *

Писатель должен помалкивать с интерпретацией собственного текста. Ролан Барт обозначил этот феномен как „смерть автора“. Автору следовало бы умереть, закончив книгу, и не мешать читателю своими пояснениями.

„Автор, — добавляет Эко, — не более чем текстовая стратегия, определяющая семантические корреляции“.

* * *

Перед входом в королевский дворец на Градчанах мы столкнулись с группой израильских туристов. Группа стояла онемев, с широко раскрытыми от изумления ртами.

Причина недоумения выяснилась моментально: прямо у входа на площадь, под памятником Масарику, оркестр „харедим“ исполнял „Хатикву“. Израильтяне, читающие эту статью, поймут всю странность и загадочность подобного зрелища, а не заслужившим проживать на Святой Земле я предлагаю поверить на слово — иначе пояснения займут несколько страниц.

Мы с женой переглянулись, моментально сообразив, в чем тут дело, и принялись ожидать развязки. Спустя несколько минут к начинающим отходить от каменного оцепенения туристам вернулся гид, ходивший, по-видимому, отмечать входные билеты, и тут же принялся за работу.

— Видите ли, — объяснил он, — бороды, черные шляпы и черные костюмы не являются однозначной принадлежностью еврейских ультраортодоксов. В Чехии, например, так одеваются музыканты.

— Но почему они играют „Хатикву“? — не унимались туристы.

— Ну, — предположил гид, — наверное, они увидели группу израильтян и в знак приветствия исполнили гимн Израиля. Чехи вообще очень гостеприимная нация, вы разве не заметили?

— Заметили, заметили, — закивали туристы, и в футляр от контрабаса, призывно распахнутый на мостовой перед оркестриком, посыпались монетки.

Довольная группа двинулась на осмотр дворца, а мы продолжали слушать симфоническую поэму Б.Сметаны, один из мотивов которой послужил основой для „Хатиквы“.

Интерпретация ситуации меня позабавила, и я с удовольствием рассматривал площадь, фасад дворца, торжественную смену караула. Случайно бросив взгляд на фигуру Масарика, я оторопел: над музыкантами возвышался памятник тель-авивскому поэту Петру М. Не веря своим глазам, я принялся разглядывать лицо монумента и оторопел еще больше: Петр-Масарик подмигнул мне правым глазом и произнес, вытягивая перст по направлению к толпе туристов:

— Эпоха кабаре.

Я обернулся к Анне, чтобы рассказать ей о невероятном поведении памятника, и увидел, что она тоже смотрит на монумент.

— Видела? — спросил я, и бесчисленные реминисценции на классические сюжеты закружились в моей голове.

— Что видела? — уточнила Анна.

— Ожившую статую!

— Статую — нет, но я видела, как абсентный подход может превратить поэму „Влтава“ в „Хатикву“

Дальнейший разговор о последствиях неумеренного потребления черного кофе я решил оставить вне рамок этой статьи. Одного до сих пор не пойму, на что намекал поэт М.?

* * *

Название произведения — тоже авторская интерпретация, подсказка, с помощью которой направляют или, наоборот, запутывают читателя, обращая его внимание на некоторые особенности текста. Автор, заинтересованный в максимально большем количестве интерпретаций, стимулирует фантазию читателя, например заглавие „Капитанская дочка“ фокусирует внимание на второстепенной фигуре повествования, хотя для повести Гринев или Пугачев представляют куда больший интерес.

Размышляя о названии, читатель волей неволей начинает думать, почему в центр поставлена фигура дочери капитана, и отыскивать объяснения, то есть — интерпретировать. Название „Замок“ слегка притушевывает главную фигуру романа — Йозефа К., а „Голем“ выводит из тени на первый план персонаж, вообще не участвующий в повествовании. О многозначности названия „Улисс“ написана целая библиотека.

„Заглавие одного из самых знаменитых и читаемых романов за всю историю человечества — „Три мушкетера““, — пишет Эко, — повествующего на самом деле о четырех мушкетерах, можно отнести к гениальной оплошности, но такого рода рассеянность может позволить себе только очень большой писатель».

* * *

Мои разговоры с мэтром А. всегда заканчиваются одинаково.

— Яша, — говорит мэтр, — ты хорошо пишешь, ты даже очень хорошо пишешь, но вот названия твоих произведений никуда не годятся. Названия — имя книги, а ты как нарочно выбираешь такие, что сбивают читателя с толку. Ну кто, кто скажи на милость, может понять о чем рассказывается в книге «Шахматные проделки бисквитных зайцев»? Или «Астральная жизнь черепахи»? А твой роман ты назвал вопиюще плохо: «Вокруг себя был никто». Ты-то сам можешь объяснить смысл такого названия?

— Могу, — отвечаю я, с самой почтительной из интонаций.

— А вот читатель не сможет! — торжествующе восклицает мэтр. — Он повертит в руках твою книгу и положит ее обратно на прилавок. Посмотри, как называли свои произведения наши великие предшественники: «Анна Каренина», «Ярмарка тщеславия», «Гроздья гнева», «Герой нашего времени». Одно название — уже половина успеха. Ты знаешь, сколько лет Толстой сочинял название «Война и мир»?

Я бы все твои книги взял и переназвал, все, без исключения. Измени, измени, пока не поздно название романа. Потом жалеть будешь, мол, предупреждал меня старик А., а я его не послушал…

С мэтром я не спорю, я ведь не бат-ямский поэт Павел Л. Тот ругается с ним так, что, жена мэтра начинает успокаивать и разнимать спорщиков. Павел вообще известный литературный скандалист.

Мэтра я внимательно выслушиваю, но большую часть замечаний оставляю в стороне. Примером такого поведения служит сам мэтр.

— Мою первую повесть, — рассказывал он мне, — редактировал Константин Паустовский. Рукопись вернулась со множеством исправлений и поправок. Но главное — с очень теплым отзывом. Я внимательно перечитал все замечания и согласился только с одним: в мое описание южного дождя Паустовский добавил эпитет — тяжелый.

Книга вышла, и я со страхом и почтением подарил ее Константину Георгиевичу. Спустя несколько дней мы случайно встретились в доме одного общего знакомого, Паустовский подошел ко мне и крепко пожал руку.

— Молодец, — сказал он. — Другой бы всем раструбил, что его рукопись редактировал Паустовский, а ты все вычеркнул. Молодец!

— Запомни, Яша, — заключает наши разговоры мэтр, — в тексте ничего не спрячешь, в тексте выползают наружу все симпатии и антипатии автора, дурные привычки, страхи и фобии. Взяв в руки перо, ты оказываешься на сцене под жестким светом читательских взглядов. Собственно, каждая книга и есть театр, театр одного актера. И этот актер — ты, писатель.

* * *

В один из погожих пражских вечеров мы с женой собрались в театр. Все сувенирные магазины этого города увешаны марионетками различных размеров и форм. Тут и ведьмы, и забавные животные, и, евреи в ортодоксальном наряде, и рыцари, и герои сказок. Прага славится своими театрами марионеток и мы, перебрав несколько афиш, купили билеты на «Дон Джованни» Моцарта.

«Ах, мои пражане, они понимают мою музыку!» — воскликнул Моцарт после триумфального успеха в Праге «Женитьбы Фигаро». Премьера этой оперы в Вене закончилась грандиозным провалом.

В знак благодарности за столь теплый прием, Моцарт, специально для пражского Театра Сословий, написал «Дона Джованни».

Вход в здание оказался неподалеку от Карлова моста, в одном из дворов Карловой улицы — центральной туристской магистрали. Мы долго взбирались по крутой винтовой лесенке, пока не оказались в небольшом зале, прямо под скатами крыши дома. В Израиле пожарная инспекция закрыла бы этот театрик еще до премьеры — выход из зала, облицованного деревянными панелями, был только один — та самая винтовая лесенка. «Случись, не дай Б-г, пожар, — подумал я, — отсюда никто не выйдет».

Подумал, но промолчал, не желая портить жене удовольствие от спектакля.

Действие началось, куклы были забавны, и актеры управляли ими довольно ловко, но представить себе, будто эти смешные сооружения и есть дон Джованни или Лепорелло, я смог только благодаря музыке. Моцарт все перевернул, смешал и переделал; в мире созданном силой его гения, веревочки над куклами, пружины, мелькающие пальцы кукловодов и прочие атрибуты плохо замаскированной театральной механики стали совершенно неважны: главное, чудо создания новой реальности, произошло.

Начало представления напомнило мне чтение романов Льва Толстого: первый абзац читать невозможно, сквозь второй продираешься с трудом — написано небрежно, неряшливо, повторения слов, чудовищного размера фразы, неточные эпитеты и вдруг … то самое вдруг, на котором зиждется искусство; текст исчезает, перед мысленным взором раскрывается мир и начинается абсент: герои ходят, разговаривают, живут своей жизнью и читателю остается только наблюдать и отождествляться.

Опера шла на итальянском языке, но моя жена, знающая наизусть либретто, нашептывала мне на ухо синхронный перевод. Торжественность музыки и арий несколько нарушалась поведением кукол; в лучших традициях балагана, породившего театр марионеток, дон Джованни заглядывал под юбку донне Анне и Церлине, по-уличному дрался с Командором и Мазетто, словом, вел себя, как нормальный чешский босяк. Режиссер спектакля намеренно придал представлению пародийно-балаганный смысл, наверное, ему казалось, что оперный пафос тут неуместен. Или, что не менее вероятно, дон Джованни, пропущенный через призму его восприятия, должен был выглядеть именно таким образом.