Моти выразительно посмотрел на круглое брюшко дяди.
— Фу-ты ну-ты, — фыркнул Шая, — негоже! Слово-то какое выискал. Был нееврейский обычай, а теперь стал еврейский. Какая разница, кто его придумал? И что в нем плохого, в таком обычае?
Племянник присел на ящик «кока-колы» и снял шляпу. Ему было жарко и явно не хотелось спорить. Он грустно смотрел на своего необразованного дядю-лавочника и молчал.
— Дядя Шая, — наконец произнес он. — В Торе черным по белому написано предупреждение: если мы станем уподобляться другим народам и перенимать их обычаи, Господь будет нас уничтожать. Катастрофа пришла из Германии, страны, в которой жили самые ассимилированные евреи — немцы Моисеева Закона. Всех причин трагедии мы не знаем, но эта — одна из главных. С нашей точки зрения. Вам не кажется, что чтить память погибших в той форме, которая послужила причиной их гибели, — просто абсурд?
Шае стало очень обидно. Мало того, что мальчишка учил его жить, его, взрослого человека, хозяина магазина, но он к тому же превращал в ничто высокие чувства, горячий трепет национальной причастности, так недавно и сладко пережитый Шаей.
— Что вы за люди, — в сердцах сказал он племяннику, — все у вас не как у людей!
Моти встал и, подойдя к полке, вытащил из-за банки с огурцами Пятикнижие.
— Слушай, дядя, — сказал он, быстро листая книгу, — как про нас с тобой написано.
Он надел шляпу и, чуть раскачиваясь, произнес сначала на иврите, а потом по-русски:
— «Вот народ, живущий обособленно и между другими народами не числящийся». Понимаешь? Не числящийся! Потому мы и зовемся евреи — «перешедшие»: мы — по одну сторону, а весь мир — по другую.
Шая посмотрел сквозь распахнутую дверь магазина. Там, через дорогу, жизнь текла без изменений. Построенный по своим законам, по-своему веселящийся и грустящий Бней-Брак отделяли от Шаи неширокая полоса асфальта и глухая стена неприязни. Эти длиннобородые мужчины, словно сошедшие со старых фотографий дедушки Хаима, и женщины в платочках, похожие на бабушку Гитл, стояли по другую сторону понимания мира, а он, Шая, как ни силился, не мог перенести ногу через этот невидимый барьер.
«Если они евреи, — думал Шая, — то кто тогда я? Но ведь я еврей, тогда почему они мне чужие?»
Он посмотрел на племянника. Тот листал книгу, пытаясь отыскать еще какую-нибудь убедительную цитату, и его лицо, так похожее на Шаино, но уже начинающее приобретать бней-браковские черты, было спокойным и уверенным.
Как птица для полёта
«Счастье, равно как и неудача, подчиняется своим законам. Или оно есть, или его нет. Можно сколько угодно свистеть и царапать мачту, зазывая попутный ветер; можно показывать кукиш костру (куда дуля, туда дым) и закуривать новую сигарету, поджидая автобус. Цена этим народным приметам одна — грош.»
Такие, совсем не праздничные мысли крутились в Шаиной голове, пока такси везло его из больницы домой. Мимо пробегали знакомые улицы, их названия, ставшие привычными и уже почти родными, радовали Шаин взор, подёрнутый слезой жалости к несчастному себе.
«РАМБАМ, рабби Акива, Жаботинский, — думал Шая, — всё-таки это лучше, чем Ленин, Куйбышев и Маяковский. Но какой идиот придумал в честь праздника бить друг друга молотками по голове?!»
И в самом деле, кто автор замечательного обряда, широко отправляемого в День Независимости Израиля? Какие ангелы двигали рукой безымянного еврейского гения, встроившего пищалку в наконечник пластикового молоточка? Загадочны дела твои, о избранный народ, таинственны и глубоки твои символы!
Когда-то, много лет назад, занимаясь коммерцией в родном городе Одессе, Шая случайно пересёк дорогу одной мафиозной структуре. Церемониться с ним не стали. Трое, среднего роста, плечистые и крепкие, войдя в его гараж, с порога предложили:
— Выбирай, чувачок, одну из двух дырок: либо в твоей дурной башке, либо в брюхе твоей бабы.
Спорить и сопротивляться было бесполезно. На момент предложения жена дохаживала девятый месяц, и Шая решительно, но без всякой радости, выбрал первый из предложенных вариантов.
— Да ты не бойся, — успокоил бандюга, поигрывая кастетом, — как на первый раз, буду бить аккуратно, но с силой. Га-га-га!
Он заржал во всю мочь, широко раскрывая рот, щедро усеянный золотыми зубами. Так ржут жеребцы во время случки или гуси-лебеди, унося Иванушку за тридевять земель.
Слово своё бандюга сдержал: Шаина голова оказалась пробитой всего в одном месте. Кость так и не заросла, и только небольшой слой кожи и волос отделял мозг от окружающей среды. Шая прожил с этим много лет, привык и даже перестал замечать.
В День Независимости, собираясь с женой на прогулку по сияющим праздничной иллюминацией улицам Рамат-Гана, он и не думал о надвигающейся опасности. Последнее, что Шая услышал в тот вечер, был восторженный крик какого-то идиота: «Хаг самеах!» с которым тот заехал молотком прямо по дырке в голове. Гирлянды фонариков вдруг сорвались с деревьев и, свиваясь в кольцо, закружились вокруг израильского флага, в центре которого вместо «магендавида» зияла чёрная дыра, куда и провалился Шая.
— В принципе ничего страшного не произошло, — сказал зав. отделением, закончив осмотр. — Отдохнёте пару деньков, и дело с концом. А в качестве мер предосторожности советую носить шляпу. Вы ведь человек религиозный, вот и ходите в такой чёрной, с твёрдыми полями — от греха подальше.
Отдыхать, конечно, Шая не смог. Вернувшись из больницы, полежал вечерок, а утром отправился в магазин. Но законы неудачи, как уже говорилось, сами по себе, а тщета человеческих усилий — сама по себе. Именно в это утро Шае вновь стало обидно и горько за свою принадлежность к избранному народу.
Очередной харидействующий представитель еврейской нации пришёл в лавку за курочкой. Птицу Шая завозил самую что ни на есть кашерную, в иерархии организаций, ставящих на товары свои клейма и печати, он уже разбирался весьма основательно. И хоть куры были суперпроверены, над шкафом-холодильником Шая для пущей убедительности повесил портрет известного раввина.
Утренний харидей оказался въедливым и настырным. Перещупав всех куриц и осмотрев все печати он всё-таки осмелился спросить Шаю:
— Скажите, и откуда вы завозите свой товар?
Нервы, нервы — вот куда заехал праздничный молоточек идиота. Шая сорвался:
— Портрет видал? Вот от него и завожу. А умные вопросы прибереги для ешивы, нечего тут таскаться без толку и зря морочить людям голову!
— Видите ли, — ответил харидей, указывая на портрет раввина, — если бы он стоял тут, а вы висели там, я бы вообще ни о чём не спрашивал.
Шая, понятно, не сдержался и харидей бежал, унося на плечах груз трёхэтажного русского мата. Работать после такого не было ни сил, ни желания и, закрыв магазин, Шая вернулся домой.
— Где правда, — жаловался он племяннику Моти. — Где справедливость? За что валятся несчастья на мою бедную голову?
Племянник вежливо молчал.
— Разве я мало делаю для Б-га? — продолжал Шая. — Цдаку, пусть не десять процентов, но даю; молитвы, пусть не все, но читаю; кашер всякий шмашер — ем. Другие и того не делают, а живут счастливо и без всяких страданий!
— Много вам известно про чужую счастливую жизнь, — наконец отозвался племянник. — Про вас тоже, небось, думают: везунчик — имеет свой магазин! Работает не пыльно, захотел — открыл, захотел — домой пошел. Припомните свою жизнь в Одессе и кончайте плакаться!
— Жизнь в Одессе… — мечтательно произнёс Шая. — Кто-нибудь имел там представление о кашруте и его тридцати печатях, кто-нибудь спрашивал у бабы на Привозе, откуда она завозит товар? Покупали себе курицу и ели её как что есть — от головы до хвоста!
— У курицы нет хвоста, — заметил племянник. — Кроме того, голову вам проломили всё-таки в Одессе, а не в Бней-Браке. Что же касается заслуг перед Всевышним, мне они кажутся сильно преувеличенными.
— Много тебе известно про чужие заслуги?! — взъярился Шая. — Да по сравнению с Одессой я сейчас просто религиозный фанатик, мракобес какой-то, прости Господи!
— Не знаю, как по сравнению со всей Одессой, — улыбнулся племянник, — но для Бней-Брака вы ещё весьма далеки от какого-либо уровня.
— Ты просто щенок, мальчишка, не знаешь ни жизни, ни Торы, — в сердцах бросил Шая. — Вот встреться я с большим раввином, он бы меня понял!
— А хотите, я сведу вас с большим раввином? — предложил племянник.
— А и сведи, — согласился Шая.
Через две недели встреча состоялась. Раввин — а вернее, хасидский ребе — жил в Иерусалиме, в религиозном квартале Меа Шеарим, и Шая долго крутился по узким, кособоким улицам в поисках места для парковки машины. Дом ребе представлял из себя огромное пятиэтажное здание, по пустым залам которого гулял холодный иерусалимский ветер. Вдоль стен стояли шкафы, плотно забитые старыми книгами, в толстых переплётах из кожи, почерневшей от времени и сырости. Два молодых хасида в вестибюле о чём-то тихо переговаривались между собой на идиш, но даже их негромкие голоса казались почти криком в абсолютной тишине, наполнявшей здание.
— Если вы ищите ребе, — обратился к Шае один из хасидов, — так идите на последний этаж, дверь направо.
Шая поднимался по лестнице и с каждым шагом словно уходил всё дальше и дальше за черту иной реальности. На площадке четвёртого этажа ему уже казалось странным, что в мире существует ещё что-то помимо этих грязновато-белых стен, мраморных ступеней, тишины и холодного воздуха.
Секретарь ребе, хасид средних лет с приветливым лицом, кратко расспросил Шаю о семейном положении, работе, здоровье детей и, молниеносно черкнув несколько строк на клочке бумаги, предложил:
— Посидите пока тут, а я зайду к ребе, узнаю, когда он сможет вас принять.
Передав листок Шае, он вышел в другую комнату и плотно прикрыл за собой дверь.
— Это «квитл», — прошептал Моти, указывая на листок. — Ребе сначала читает его, а уже потом сам спрашивает, что сочтёт нужным. Понять эти каракули невозможно; почерк докторский, да к тому же на идиш.