Глава четвертая
Сентябрь: представьте себе Помону[286] и все плоды ее; но пусть холодный ветер добавит румянца к ее щекам и разлохматит ее волосы. По Темзе гуляет пронзительный ветер.
«Меркурий, — сказал Александр Диксон. — Тевтат, изобретатель письменности, искусства припоминания[287]. Сократ. Я сделал его болтуном и педантом. Они — мои собеседники».
Джордано Бруно засмеялся. Он и сам любил вводить в свои диалоги педантов — чтобы они подавали глупые реплики, нуждающиеся в опровержении.
Александр Диксон писал диалог о Памяти[288], который в немалой степени опирался на одну из работ Бруно, опубликованную в Париже[289], — титанический, намеренно переусложненный труд, который никто, кроме автора, не мог понять в полной мере. Он подарил один экземпляр Диксону, сопроводив его полной нежности похвальной надписью.
«Меркурий, конечно, — сказал Бруно. — Он же Гермес. А с чего вы начнете?»
«С эгипетской ночи», — вздрогнув всем телом, ответил мастер Диксон.
Он расскажет, что до того, как искусный бог Тевтат изобрел письмена, разрушившие память человеческую, что привело к бесконечным неурядицам, мудрые жрецы и живые Боги Эгипта записывали свои мысли в уме, на языке, ныне утерянном для нас. Наши языки — греческий, латынь, английский — всего лишь рычание чудовищ, едва прирученных, и первоначально оно служило лишь тому, чтобы кричать: Дай мне, дай! — или: Берегись, берегись! Позже их расширили, чтобы имитировать мысль, подобно тому, как обезьяна подражает человеку. Слова же священного языка Эгипта были не звуками и не бессмысленными значками, но живым отражением в душах вещей, которые они олицетворяли.
«Hieroglyphica[290], — сказал Бруно. — А теперь вниз».
Калитка из сада французского посольства выводила на Уотер-лейн, проходившую под высокими стенами особняка, — к реке. Они пробрались через кучи кирпичей и бревен (берег реки постоянно менялся, его то застраивали, то расчищали, и Бруно часами смотрел на эту работу из своего высокого окна, а в его внутреннем городе в это время шла та же работа). Вниз по скользким ступенькам лестницы Бакхерст, где иногда удавалось нанять лодку, идущую вверх по реке.
«Понравится ли диалог вашим покровителям? — спросил Бруно. — Мне кажется, он придется им не по вкусу».
«Если в книге отразится суть, они примут ее радостно, — с сомнением произнес Диксон. — Я посвящу ее сэру Филипу».
«Сэр Sed-Ne, — сказал Бруно и засмеялся. — Сэр Но-Нет».
Они были и его покровителями — сэр Но-Нет и его окружение, сэр Фулк Гревилл[291], граф Лестер. В некотором роде и королева, которая уже видела его. Эти господа организовали для него дальнейший курс лекций в Оксфорде, несмотря на то что произошло, — поначалу они ходили на каждую лекцию, возможно именно из-за того, что случилось; и все же его слушатели не имели ни малейшего представления, что же с ним делать, с его стремительными лекциями на монашеской латыни, неправильным произношением, то и дело вызывающим смех в аудитории. Его сражения с Аристотелем напоминали борение Иакова с ангелом[292]; а потом — он не мог или не хотел слышать предостерегающие шепотки своих слушателей и ступал на опасную стезю, забывая обо всем, говоря о том, как привлекать в душу небесные силы, о метемпсихозе, о ковке связей с воздушными духами. Все это было гораздо хуже Коперника.
Они пришли к нему тайком, без огласки, и обвинили в плагиате — за то, что он повторял в лекциях идеи Фичино, которые тоже не вполне соответствовали истине, но были менее достойны порицания; Джон Флорио и несколько его новых друзей (лентяй-стихоплет Сэм Дэниел[293] и Мэтью Гвинн), отведя Бруно в сторону, убеждали подумать о после, который был так добр к нему; и Бруно любезно согласился прекратить свои лекции.
Пусть знают, что он из Нолы и родился под более благодатным небом.
Свиньи.
«Начинается прилив, — сказал Диксон. — Будьте осторожны. Я как-то уже падал в эту реку».
«Нет, — ответил Бруно. — Не в эту. В другую. Нельзя дважды упасть в одну и ту же реку».
Диксон засмеялся и, взяв учителя за руку, помог ему пройти через грязь к ожидавшей их старенькой лодке.
«Они построили эту лодку, — сказал Бруно. — Два старца, которые в ней сидят. В начале времен[294]. Что это за река? Стикс?»
Лодка пропускала воду, и дно было грязное; прилив подхватил ее и понес вверх по течению. По темно-синему небу пробегали облака двух видов, сначала — густые и плотные, а за ними — длинные прозрачные вуали. Диксон обсуждал с престарелым лодочником плату за проезд до Мортлейка; по закону перевозчики не могли брать больше шести пенсов, но мудрый путешественник знал: у них есть все возможности, чтобы сделать поездку чрезвычайно неприятной для несговорчивых пассажиров.
Потом он сел рядом с Бруно.
«Что касается моего Искусства Памяти, — сказал он, — эта работа не сравнится с вашей».
«Мы должны сначала научиться ходить, а уж потом летать».
«Мне страшно, примут ли мою работу».
«Кто?»
«В этой стране много людей, особенно в университетах, которые не любят образы. Они выбросили их из церквей и молитвенников».
«И я боюсь этих людей, — сказал Бруно. — Заранее оправданных. Избранных, не сделавших ничего, чтобы выиграть выборы. Я боюсь их больше смерти».
Диксон усомнился. Ноланец никогда еще не признавался, что чего-либо боится.
«Они скажут, — заметил Диксон, — что представить образы, а потом позволить им проникнуть в душу — это идолопоклонничество».
Бруно расхохотался.
«Они думают, что мыслят без образов, — сказал он. — И еще утверждают, что любят Аристотеля! Наше мышление — есть мышление образами[295]. Аристотель, Аристотель, Аристотель».
«Эгипетские иероглифы», — заметил Диксон.
«Были образами».
Иероглифы воплощают для разума непроизносимые слова эгипетского языка. Их не для того вырезали в камне, чтобы лучше запомнить, — эгиптяне не нуждались в этом, потому что знаки, вырезанные в памяти, совершеннее и долговечнее, и, превыше всего, могут изменяться: перестановка, передвижение, сочетание и порождение. Записи на камнях нужны были для восхваления, их выреза́ли на устремленных в небо обелисках, они возвышали сердца.
«Или чтобы передать знания новым поколениям, — предположил Диксон. — Когда об истинной эгипетской религии уже забудут».
Гермес предсказал это; Диксон читал писания, начертанные еще до рождения Моисея. И наступит на земле ночь[296], жрецы утратят силу, и будут править вместо них варвары; сами боги оставят Эгипет, и люди уже не будут чтить их, забудут, что когда-то боги жили среди них, забудут все: они поверят, что знание, дошедшее до них во фрагментах, есть выдумка и ложь.
Но это не ложь. Филотеус Брунус Ноланец, тот, что вместе с ним поднимался по Темзе, владел истинным знанием. К фигурам, которые он разместил в уме — печатям природы вещей, статуям звездных богов, эмблемам яви, — он мог призвать живительных духов, населяющих все сущее, землю, воздух, воду и небо; и он соединил эти силы узами со статуями и талисманами своего сердца. И они заговорили.
Бруно сказал:
«Если бы в полдень своего величия эгиптяне обладали подобными силами, они по ходу вещей, в силу необходимости потеряли бы их, а мы, хотя ныне и не владеем этими силами, по ходу вещей можем вновь обрести их».
Диксон подумал: значит, та эпоха вернется, и как раз вовремя. Он не собирался упустить ее. Она вернется в облике этого маленького итальянца с важным до нелепости выражением лица и вздернутым подбородком. Диксон засмеялся, и в глазах его появились слезы благодарности.
Эгипет — начало всякого знания, источник, из коего пили Платон и Пифагор. Гермес, богочеловек, был царем Эгипта. Гермес научил эгипетских жрецов призывать на землю из небесных царств звездных духов, воздушных обитателей, хранителей рубежей времени, и велел духам поселиться в огромных статуях людей и животных и человекоживотных — сии статуи, сооруженные жрецами, отражали природу духов, что в них обитали; и когда жрецы соединяли каждый дух с его изваянием, статуи начинали говорить, пророчествовать и наставлять об истинной природе вещей.
В воображении он так часто видел утренние храмы, в которых главенствовали огромные образы богов и чудовищ; иные стоят до сих пор, похороненные в эгипетских песках, — так говорили ему; статуи разрушены, обряды забыты.
Сейчас, сейчас, в непроглядной темноте невежества и раздора, не пришло ли время, чтобы добрый Бог открыл сердца человеческие для нового откровения? Возможно ли иное? Бьются крылья рассвета, и ночь бледнеет; прекращаются жестокие бессмысленные ссоры между шатающимися в ночи сектантами, что в невежестве своем бегут от восходящего солнца нового знания, нежданных источников силы, живых образов. И явится мудрость, дабы открыть сердца и умы людей, примирить королей и римских пап, воссоединить разделенное по глупости и невежеству Тело Христово.
Мудрость, которая примирит (о да не запоздает она!) королев Севера и Юга, чьи статуи, красная и зеленая, заняли свое место в храме сердца Александра Диксона: королеву Шотландии, чьим подданным он был, королеву, за которую многие поклялись умереть; и королеву Англии, Королеву-Девственницу, которой он служил здесь, королеву, за которую многие поклялись жить.
Лодочник пришвартовался к лестнице в деревне Мортлейк, не слушая, как джентльмены убеждают его, что лестница, ведущая к нужному им дому, находится дальше; так они оказались в зловонной грязи (начинался отлив, и лодка дергалась у причала, пытаясь уплыть вниз по реке) и, проклиная все на свете, поплелись к лестнице.