Любовь и сон — страница 51 из 103

«Чаша действительно здесь, — писал Крафт в следующем письме, на другой день, первого апреля. — Здоровенная, роскошная и некрасивая. Вот цитата из путеводителя: «Витрина V — Чаша из восточного агата, с ручками, по оценке экспертов, изготовлена из самого большого известного цельного куска этого полудрагоценного камня; 75 сантиметров в диаметре; утверждают, что в текстуре камня можно увидеть слово “Христос”», — но я не увидел. Чаша попала к Габсбургам как часть приданого Марии Бургундской, вышедшей замуж за Максимилиана I в 1470 году[329]; была передана вместе с серебряной утварью для крещения (Витрина VI) и рогом единорога (Витрина VII), но путеводитель расхолаживает: рог этот — всего лишь бивень нарвала.

Возможно, за прошедшие столетия она утратила свой божественный блеск (я имею в виду чашу, Витрина V). Лет двести или восемьсот назад, она, должно быть, производила иное впечатление. Может быть, конечно, мы все понимаем с точностью до наоборот, и если некогда мир был устроен не так, как сейчас, то, что некогда было могучим орудием, теперь кажется хламом — как форд модели «T», который полвека держали под дождем.

А может, это и не та чаша. Возможно, у Габсбургов ее никогда и не было, или же она оказалась среди того барахла, которое Густав Адольф[330] увез в Швецию, а среди снегов и лютеран чаша потеряла свои чары. А может быть, она была у Габсбургов и все еще остается у них, но только никто не знает, где же она; может быть, много лет назад о ней забыли, и осталась одна уверенность, что некогда чаша принадлежала им. Я могу представить, как герцог за герцогом, император за императором роются в груде вещей в kabinetten, ищут ее среди чаш, безоаров[331], среди украшенных драгоценными камнями черепов ящериц, среди ртутных барометров, механических устройств, волшебных мечей, реликвариев, окаменевшей древесины, зубов дракона, мощей святых, вечных двигателей, бутылочек с водой из Иордана, изумруда в сорок карат с углублением для яда, мумии русалки, lac lunae[332] и десяти тысяч часов, показывающих различное время. Как чулан Фиббера Макги[333]. Она должна быть где-то здесь».

На следующем письме стоял пражский штемпель. Апрель 1968 года. Он вернулся в Америку из Вены и потом уехал обратно? Или остался в Европе до нового года, а там и до весны? «Виза, которую ты с такими трудностями достал для меня, сослужила свою службу. Я пишу это письмо в поезде Вена — Прага. В последний раз, когда я был там, Прагу оккупировали нацисты. Теперь ее могут уничтожить русские, как некогда это сделали императорские войска. Задумал роман о вервольфе, который бродит по городу». Из конверта, в котором лежало это письмо, выпала открытка без единого слова, — безусловно, отпечатанная задолго до того, как Крафт написал письмо: Пражский Град, Градчаны, собор Святого Венцеслава, башни цвета сепии на фоне приближающихся туч.

«Говорят, Делание было завершено в Праге, году примерно в 1588-м. В это время в городе, несомненно, царило величайшее волнение: появилась некая необычайно ценная вещь. Это совершенно точно. Нашли ли эту вещь, сделали ее, возникла ли она там просто потому, что пришло время; был ли это человек, сокровище или же процесс — я не знаю, любая твоя догадка может быть так же близка к истине, как и моя, иначе зачем тебе с такой щедростью тратить деньги на мою поездку; но я должен признать, что уже отчаялся найти чашу среди бесчисленных покровов времени и перемен, не говоря уже о решимости основных игроков держать язык за зубами при любых обстоятельствах. Пришли типы в шинелях, проверяют документы».

Еще одна открытка в тонах сепии: «Интурист выделил мне комнату в бывшем монастыре инфантинок — чудесное здание, построенное в стиле барокко великим богемским магнатом — Петром Роземберком[334]. Мне досталась отдельная келья. Порой я представляю себя облаченным в черное, воображаю, что получил очищение и склонил колени в молитве».

Прага пробудила в нем дар красноречия. В этом городе сочинялись длинные письма.

«Самое удивительное в Праге то, что она осталась нетронутой. Война почти не коснулась ее (имею в виду только здания, камни): ее не бомбили и не обстреливали. Даже после войны, в тисках социализма, она не изменилась, если не считать отвратительных бетонных многоэтажек и статуй Дядюшки Джо[335]; Прагу не перестроили в интернациональном стиле (коробки из стекла и бетона), ее не заполонили новые магазины, она не задохнулась в выхлопных газах. (Машины — подлинная чума современной Европы, они наносят не меньше вреда, чем бомбы — наводняя каждую улицу и площадь, сотрясая памятники. Здесь же на улицах можно увидеть лишь несколько правительственных ЗИЛов с затемненными стеклами. Большая же часть населения ходит пешком или ездит на велосипедах.) Только погляди: в старой части города нетронутой сохранилась целая улица средневековых домов, известная как улица Алхимиков, ибо здесь некогда жили «дымокуры», которые пытались создать Эликсир[336] для императора Рудольфа II, — до тех пор, пока щедрость императора не иссякла. Одним из них был доктор Ди, окруженный детьми, медиумами, слугами и ангельскими советниками. Можно ли найти его дом? Войти в него? Обещаю, Бони, я все разузнаю».

Где-то здесь была еще одна открытка — Бони помнил ее, — открытка с изображением той улицы; снова сепия и ни единого слова, одна темная картонка. Неужели в этом городе продают только старинные открытки? А может, Крафт никогда и не покидал Соединенных Штатов, и эти открытки — всего лишь сувениры, добытые в иные дни, а заграничные сообщники время от времени отсылали их? Не были ли все его письма, истории и до абсурда всеведущий путеводитель просто игрой, которую он вел, следуя поручениям Бони, или же ради своего собственного развлечения?

«Джордано Бруно был здесь в 1588 году, и без всяких объяснений и по неясным причинам император Рудольф подарил ему 300 талари. Талари — так говорил сам Бруно; «доллар» — довольно близкая замена; согласно путеводителю, слово «доллар» произошло от слова Tal — «долина», потому что серебряные шахты, принадлежащие графу Стефану Шлику — поставщику монетного двора его величества, — находились в Иоахимстале, долине, что расположена недалеко от Карлсбада. Что-то вроде Долины Долларов. Ты же знаешь, что богемцы считались лучшими рудокопами в Европе. Вообрази, некогда чешские горы были полны драгоценными камнями. Полагаю, что при словах «драгоценные камни» ты представляешь только Бирму и Перу? Во всяком случае, я — да. Но прежде здесь было великое множество самоцветов. Говорят, что Рудольф, до безумия любивший драгоценные камни, владел коллекцией неслыханной ценности; при нем состоял личный охотник за драгоценностями extraordinaire, именем Симон Тадеуш, работавший в Исполиновых горах[337]; я был там в тридцатые годы — краткий, чрезвычайно краткий промежуток времени, когда этот настрадавшийся народ был свободен.

Исполиновы горы! Перед глазами так и встают Семь Гномов, которые с наступлением вечера шагают домой, а за плечами у них ранцы, так и горящие самоцветами! Полагаю, что в Карлсбаде и сейчас есть где остановиться. Я хочу переговорить с моим гидом и охранником — он неприятный, но тихий молодчик. У меня есть план».

Несмотря на то что письмо продолжалось на все тех же голубых листочках, было понятно, что Крафт вернулся к нему через какое-то время или даже на следующий день:

«Меня все больше и больше интересует Рудольф II — один из немногих исторических деятелей, помянув которого инстинктивно чувствуешь симпатию. Он был ровесник (я сам удивился, когда подсчитал) сэра Филипа Сидни![338] Сидни однажды повстречался с ним на какой-то пирушке во время своего путешествия по Европе — вроде командировки[339] — и, к своему отвращению, нашел, что «в нем очень много от испанца». Причина та, что Рудольф воспитывался при дворе своего дяди, испанского короля Филиппа II. Он одевался по-испански, в белое и черное, а детство вспоминал со сложными чувствами, как и многие, кто воспитан в строгом католическом духе: смесь глубокой неприязни с неуемной ностальгией. В сущности, под конец жизни он перестал быть католиком, но — диковинка по тем временам — и протестантом не стал; просто он с ужасом, отвращением и чувством вины отрекся от прежней религии. По слухам, перед смертью он отказался от церковных обрядов.

Здесь тысячи его портретов — в городе, который он так любил, куда приехал, чтобы укрыться от Вены и иезуитов: посеребренные бюсты, конные статуи и т. д. Но мой любимый портрет находится не здесь, а в лондонском Музее Виктории и Альберта, в галерее восковых фигур, жуткой до очарования: небольшая, размером с почтовую открытку пластинка с рельефом; император изображен яркими реалистичными красками: щеки цвета вишни, золотая цепь, похожая на пластиковую имитацию, рука — на голове любимой собаки. Он напоминает здесь смиренного Орсона Уэллса[340], а выражение глаз — немного странное (странное для императора): они полны мольбы.

Ты знаешь, Бони, когда лекарь Рудольфа — последователь Парацельса иатрохимик Освальд Кролл[341] — спросил, почему же он, несмотря ни на что, так жаждет заполучить Эликсир, император, по слухам, ответил, что тогда станет бессмертен, а потому и не судим. У тебя причины те же — а, Бони?»