Любовь, исполненная зла — страница 9 из 39

Из протокола допроса Дербиной:

«Николай ревновал меня <…> Приходил ко мне Николай, спрашивал: «Кто у тебя в подвале?» И непременно проверял, нет ли кого».

Из показаний сестры Дербиной:

«Рубцов её ревновал, ему всё казалось, что она ему изменяет».

Как пишет М. Суров — создатель удивительной книги «Н. Рубцов. Документы. Фотографии. Свидетельства» (Вологда, 2006): «Детально описывая сцены ревности, которые «закатывал» ей Рубцов, она как бы говорит всем нам: смотрите, как он безумно любил меня <…>; «безумная ревность поэта Николая Рубцова всегда служила для Грановской своеобразным «сертификатом качества», авторитетным подтверждением её ценности как женщины и значительности как поэтессы. У меня лично не вызывает ни малейшего сомнения тот факт, что Грановская сама провоцировала вспышки его ревности и затем картинно сокрушалась по поводу безумства его любви».

Совпадениям ревнивых чувств в стихах А. и Д. несть числа. «Тебе покорной? — ты сошёл с ума!» — с надменностью заявляет А. А. кому-то из мужей или любовников. А. Дербина почти «в рифму» вторит ей: «Невозможно, чтоб ты одолел». «Мой муж — палач, и дом его — тюрьма», — негодует А., живя с Шилейко. А Дербина, стремясь освободиться «от власти» Рубцова, в борьбе с «домашней тюрьмой» идёт ещё дальше: «А я у своей западни смела все замки и затворы!» «Уже судимая не по земным законам, / Я, как преступница, ещё влекусь сюда», — горюет Ахматова, и Дербина твердит то же самое почти теми же словами: «Закон суров, но это есть закон, а я древнее всякого закона». Перекликаются между собой и две заповеди, по которым пытались жить обе своевольные женщины:

Стыдись и творческой печали

Не у земной жены моли.

Таких в монастыри ссылали

И на кострах высоких жгли.

Это — ахматовское хрестоматийное заклинание, а вот заклинание её ученицы, и оно, право, не слабее по чувству:

Заройте, как жёнку Агриппку,

На площади в Вологде, но

Души моей грустную скрипку

Не закопать всё равно.

Правда, бывает, что самых что ни на есть «таких» в землю тоже закапывали, как, например, Анну Монс, неверную любовницу и жертву ревности молодого императора Петра Первого. Кстати, и «жёнку Агриппку» дремучие вологжане XVII века закопали на главной площади города с формулировкой «за блуд», но потом сжалились и выкопали обратно. А разве «разборки» со своими несчастными избранниками у А. А. и Л. Д. не изложены на одном и том же языке «неземных жён»?

Тебе я милой не была,

Ты мне постыл. А пытка длилась.

И как преступница томилась

Любовь, исполненная зла. (А. А.)

Особенно хороша, откровенна и парадоксальна последняя строчка этого проклятия, перекликающегося с другим проклятием разлюбленному:

Ах да! Ведь где-то муж безгрешный.

Он помнит, что была жена.

Она была. В страстях нездешних

Как еретичка сожжена. (Л. Д.)

«Нездешние страсти», «неземные жёны», «еретички», восходящие на «высокий костёр»…

И о забвении, и о вечной славе и знаменитая наставница, и её ученица рассуждают так, как будто слова стихов им нашептала одна и та же Муза:

Забудут, вот чем удивили!

Меня забывали сто раз,

Сто раз я лежала в могиле,

Где, может быть, я и сейчас.

Строки хрестоматийные… Но с не меньшим основанием младшая современница Ахматовой примерит их на себя, приправит солью своей судьбы и повторит почти теми же словами:

Никто не знает, сколько раз

Рождалась я и умирала,

И сколько раз в свой смертный час

Я начинала жить сначала.

А вот стихи о разорении жизни, написанные А. А. в 1921 году:

Всё расхищено, предано, продано,

Чёрной смерти мелькнуло крыло,

Всё голодной тоскою изглодано,

Отчего же нам стало светло?

И как эхо — отражается звук этого разорения в стихах, написанных ровно через 60 лет:

Будто нищая пала ограда,

Чёрной бездны приблизился край.

Стало слышно дыхание ада

На земле сотворяющим Рай…

Стихи-близнецы, стихи-реминесценции, стихи-ремейки выходили из-под пера Л. Д. и заставляли вспомнить ахматовские оригиналы. И обращение к Музе для неё — как же без Музы! — было обязательным:

А. А. Дай мне горькие годы недуга,

Задыханья, бессоницу, жар,

Отними и ребёнка, и друга,

И таинственный песенный дар.

Л. Д.: Светлоокая! Дай же мне руку,

За собою меня позови,

И на сладкую крестную муку

Песнопения благослови.

Но не только в стихах — даже в мыслях и разговорах Л. Д. подражала Анне Андреевне.

«А всё же я пишу стихи лучше тебя», — выкрикнула Анна Ахматова в лицо Гумилёву, когда нашла у него в пиджаке записку от какой-то женщины. А Людмила Дербина в разговоре с лагерной товаркой по несчастью, спросившей её: не жалко ли ей, что она убила своего мужа, холодно ответила: «Я бы его и ещё раз убила. Всю жизнь мне сломал <…> Видите ли, поэт… учил меня. А мои стихи не хуже, а намного лучше».

Ну, а прочих второстепенных совпадений не перечесть.

Набор «знаковых имён» в книге «Крушина» у Л. Д., выросшей в северной глубинке, мы найдём совершенно «ахматовский»: люцифер, Навуходоносор, Моисей, Алигьери, Герострат, Содом, Гоморра, Голгофа и т. д… Всё словно бы взятое напрокат из «Поэмы без героя».

А. А.: У затравленной дикой кошки

На твои похожи глаза.

Л. Д. Когда рискнешь как бы врасплох

Взглянуть в глаза мои кошачьи,

Зелёные, как вешний мох…

И воспоминания о диком детстве у них, словно у двух близняшек-сестёр:

А. А.: «Я получила прозвище «дикая девочка», потому что ходила босиком, бродила без шляпы и т. д., бросалась с лодки во время шторма и загорала до того, что сходила кожа, и всем этим шокировала провинциальных севастопольских барышень».

Л. Д.: Я твоя, глухомань моя дремная,

Потайная моя колыбель,

Это ты — моя радость огромная,

Ты моя золотая свирель.

Вся твоя первобытная дикость,

Вся таинственность чащи лесной,

Как черты дорогого мне лика,

Навсегда облюбованы мной.

Мечта об утерянном рае у знаменитой русской поэтессы и её способной ученицы одна и та же… Я не говорю о несравнимости или о соразмерности таланта, не придаю значения психологической точности, с которой «не дрогнувшей рукой» вычерчивает свои чувства А. А., по сравнению с грубой эмоциональностью излияний из книги «Крушина». Меня, в первую очередь, интересует подлинность страстей, исходящих из «сообщающихся» источников. Видимо, все пишущие женщины обладают единым понятным друг для друга языком чувств…

«Я научила женщин говорить»… Конечно это — гипербола. Женщины-поэты, начиная от Каролины Павловой и кончая Вероникой Тушновой, чаще всего говорят банальности. Но Ахматова никогда не была банальной. Она всегда была «особенной», а этому свойству научить пишущих женщин невозможно.

Александр Пушкин знал эту истину, когда писал, что женщины «в молодости живут страстями, а в старости сплетнями». Удел большинства женщин-стихотворок именно таков. Ахматова же замахивалась не только на разговор с историей, но и с потусторонними мирами, понимая, что это привилегия мужчин, что женщин этому «научить» нельзя. Не потому ли в минуту отчаяния у неё однажды вырвались признательные строки: «Увы! лирический поэт обязан быть мужчиной…» Но даже не только в языке поэзии.

Ахматова не просто «научила женщин говорить». Она властно, естественно и убедительно растолковала им, что они в результате тотальной эмансипации обрели все человеческие и сверхчеловеческие права на всё, в том числе и право на любые грехи, на полную свободу от запретов, изложенных на скрижалях Моисея, в сурах Корана, в Нагорной проповеди.

Если в земной истории когда-нибудь наступит матриархат, то именно ей первое же поколение новых женщин должно поставить памятник…

Вся стихия обожаемой ею свободы клубилась в душных залах «Бродячей собаки», в «башне» Вячеслава Иванова, в Фонтанном Доме, в садах Царского Села, на островах, где у ресторанных окон сидели блоковские незнакомки и где сам поэт, кружившийся в метельных вихрях Северной Пальмиры, испытывал то приливы греховного восторга, то падал в бездну покаяния.

Грешить бесстыдно, беспробудно,

Счёт потерять ночам и дням

И с головой, от хмеля трудной,

Пройти сторонкой в Божий Храм.

Блок ещё помнил дорогу к храму, и что он — раб Божий, а Марина Цветаева в ту же самую эпоху возводила его, грешного человека, своими экзальтированными причитаниями на пьедестал, которого был достоин разве что Спаситель:

И под снегом вечерним стоя,

Упаду на колени в снег

И во имя твоё святое

Поцелую вечерний снег

Там, где поступью величавой

Ты прошёл в гробовой тиши…

Свете Тихий! Святые Славы

Вседержитель моей души!

Эти стихи с цитатами из самой сокровенной молитвы если и не богохульство, то, конечно же, экзальтированное кощунство Серебряного века, свидетельство его богооставленности.

Иногда мне кажется, что на переломе двух веков в жизни просвещённых сословий Российской империи пышным цветом расцвели все человеческие пороки, накопленные в толщах истории. Революции, как волны, накатывались на страну одна за другой: антихристианская, антисемейная, антигосударственная, сексуальная, экономическая… И, конечно же, феминистская, подготовленная поколением Аполлинарии Сусловой, Авдотьи Панаевой, Огарёвой-Тучковой, Ольгой Сократовной Чернышевской и прочими их клонами, вытеснившими из жизни женщин склада Натальи Гончаровой, Татьяны Лариной, Китти Левиной, Софьи Толстой, богобоязненных героинь из романов Гончарова, из пьес Александра Николаевича Островского.