Глава 18Рассвет
«Нет, ну сейчас засыпать — это совсем идиотизм», — думала Даша, стараясь держать глаза открытыми. Она хотела посмотреть, который час, но для этого пришлось бы взять телефон на тумбочке, а значит, потревожить Настю; тревожить этого зверька было не только бесчеловечно, но и опасно. Поэтому Даша лишний раз не двигалась.
«Вот я дышу — и слышу свое дыхание. Вот сердце стучит. А вот Настины пятки. Наверное, сейчас пять-шесть часов. Подъем в шесть тридцать. Значит, спать около часа. Ну максимум полтора». За окном уже было не совсем темно — скорее серо; все было видно как сквозь дымку. Солнце медленно поднималось над ветками тимирязевских деревьев. Сороки ни у кого не воровали, а только стрекотали, да и то как-то особенно мелодично. Дашины глаза слипались, тело расслабилось и превратилось в лепешку, а мысли… «О чем бы еще подумать?.. О чем я сегодня не думала?» Но Даша уже подумала обо всем. И прежде чем успела сообразить, что происходит, за двадцать три минуты до подъема наконец заснула.
Такой вот получился портрет, дорогой читатель. Даже совмещенный с пейзажем. Хорошая работа, обстоятельная. Мы вгляделись портретируемой в душу и столько всего обнаружили, что даже страшно сказать. Внешность ее, правда, описана недостаточно конкретно. Но ведь это сделано с умыслом: внешность в портрете — дело третьестепенной важности. Мысли, идейная глубина — вот что завораживает истинных художников: Сурикова, Репина, Кипренского.
Потом, связности сюжета недостает. Но какой, прости господи, сюжет в портрете? Это же портрет, а не «Оборона Севастополя».
Ну что еще? Скажут: «Даша Наумова — это девушка частная, то есть не тип, не часто встречающееся явление. Зачем нам про нее читать? Разве перед кем-то в наш просвещенный век встают эти проблемы? Неужели сейчас кто-то действительно так думает, так чувствует, так мыслит?» Да, это удар не в бровь, а в глаз. Но дайте художнику право на выдумку! А то в наш просвещенный век в России все так хорошо, что даже не о чем писать.
Что-что? Вы все еще недовольны? Чересчур расплывчато? Нет четкости картины? Ну конечно, расплывчато! Конечно, нет четкости! Ведь Даша всю ночь валялась без очков. А у нее, между прочим, минус три!
Лесная. Акварель
Слесарь — Толя, Майлз — Дэвис
Стоило маленькой девочке Нине уехать на каникулы с прабабушкой в Ташкент, как ее папа — автослесарь Толя — совсем раскис и растерялся. Он заперся в своей квартире и решил никому не открывать — будь за дверью хоть президент России, хоть сам индийский царь Ашока. Поднималось солнце, было утро, и в многоквартирном доме на Лесной, хлопая дверьми и звоня звонками, лениво просыпалась жизнь.
Вот уже много лет изо дня в день Толя вставал на десять минут раньше, чтобы приготовить Нине бутерброды. Потом он отводил ее в школу — а до того вез на машине в детский сад, — чтобы, скинув ребенка на чужие руки, приехать на работу в свой гараж. Там он сидел до вечера, а после забирал Нину домой, готовил ей сосиски, или пельмени, или что придется и читал сказку перед сном. Нина никогда не дослушивала до конца и почти сразу засыпала. Автослесарь Толя тоже засыпал — только чуть позже, дочитав. Назавтра Толя вставал на десять минут раньше, чтобы приготовить Нине бутерброды. И так случалось каждый день. Толя жил с дочкой Ниной, а Нина жила с папой Толей. И было им обоим очень хорошо. И думать времени не оставалось.
Как только Нина уехала, автослесарь Толя, проснувшись, как обычно, на десять минут раньше, понял, что бутерброды ему готовить некому. А значит, и некого отвозить в школу, и некого из школы забирать — и сказки перед сном прочесть можно будет разве что самому себе. Настроение у него было не то чтобы плохое, но какое-то несобранное, тоскливое, совершенно нерабочее. Так что и на работу Толя решил сегодня не идти. Не хотелось вставать с постели, ни с кем общаться тоже не хотелось, вообще ничего почему-то не хотелось. Хотелось лежать, прикрыв глаза и глядя в потолок. По потолку вразвалку брела муха.
«Когда Нина вернется, ты, муха, умрешь. Так вы, мухи, устроены. Живете всего месяц, — подумал автослесарь Толя. — А я за месяц могу купить хороший телевизор. Следовательно, я — умнее мухи. А раз я умнее мухи, то и не умру, когда вернется Нина».
Муха слетела с потолка, описала два круга над лежавшим на диване Толей и поползла по стене в сторону люстры.
«И все-таки зачем же ты летаешь?.. Чем ты вообще занимаешься? Вот я — чиню машины. В гараже. Преимущественно гаечным ключом. А ты — не чинишь? — Толя сделал паузу в рассуждениях, а муха озабоченно потерла лапкой голову. — Нет, не чинишь. А вот о чем ты думаешь, вот что интересно. Думаешь, может, что я дурак, раз с мухами разговариваю? Так я ведь не разговариваю. Я думаю… Знаешь, что думаю? А вот если ты умрешь скоро, то зачем ползешь? Куда ты, собственно, хочешь доползти? До люстры? Ну доползешь до люстры, а потом? Дальше поползешь?»
Пролетев по комнате от двери до окна, муха приземлилась Толе на нос. Автослесарь лениво согнал ее рукой. Уныло жужжа, муха улетела.
«Лети, лети! Можно подумать, ты — индийский царь. Тоже мне. Цеце! Зараза!» — подумал Толя и, встав с усилием с постели, побрел на кухню. Ему не хотелось есть, но сидеть на месте Толя не мог. Как только он останавливался, в голову сразу лезла всякая глупость и несусветная чепуха, появлялись мысли, которые до этого в его голове никогда не появлялись, а что самое страшное — почему-то казалось, что все это — то есть квартира в многоквартирном доме на Лесной, гараж, соседи, стулья и столы, работа, магазин и телевизор, бутерброды на десять минут раньше и даже Нина, его родная дочка Нина! — не имеет никакого смысла. Что все это разрозненно и по отдельности — а вместе с ним, слесарем Толей, нет ничего, что он один, совсем один на целом свете. И никого вокруг — одна квартира. Сплошная безвоздушная квартира.
На кухне Толя присел было на стул, но сразу же встал и отошел к столу. На нем стояли чайник и сахарница — и так глупо показалось Толе, что эти две маленькие штуки сейчас у него перед глазами, так ненужно, что будто бы их специально сюда кто-то поставил, прекрасно зная, что нет в них смысла — ни в чайнике, ни в сахарнице, вообще ни в чем, ни сейчас, ни раньше — никогда.
«А вы тут зачем? Чего вам надо? Чайник нужен, чтобы наливать мне чай, сахар — чтобы класть в чай сахар. А зачем мне чай? И я — зачем? — Толя схватился руками за голову и закрыл глаза. — Какая глупость. Я — чтобы чинить. Муха — чтобы ползти по потолку. Все ведь очень просто. Все для чего-то нужно. Значит, и я — то есть и я зачем-то нужен».
Но это было неправдой, и Толя чувствовал, что врет, и ему вдруг почему-то поплохело, и он пошел в ванную комнату, чтобы умыться, но, встав перед зеркалом и увидев в нем себя, выскочил оттуда и снова принялся бродить по квартире.
Толе все казалось, что он что-то упускает, забывает какую-то связь, которая, конечно, есть, которой не могло не быть, потому что иначе все — от чайника до мухи — не имеет совершенно никакого смысла. Как будто раньше — где-то в глубоком детстве, о котором он уже не помнил, смысл был, как будто было что-то, что соединяло все разрозненные вещи воедино. И Толя бесцельно слонялся по квартире, задевая стены, трогая косяки дверей и пытаясь вспомнить: что же это было, такое важное, про что он забыл?
«Автослесарь. Что вообще такое автослесарь? И зачем он нужен? Чинить машины? А зачем машины? Чтобы ездить? А зачем ездить? Глупость! Глупости! Ужасно! Какая ужасная квартира, и какой дурацкий чайник, и какой глупый гараж, и как все глупо и бессмысленно, и почему нельзя все бросить!»
Автослесарь Толя плюхнулся на кровать и закрыл глаза. Он думал о своей дочке Нине и о том, что хотя он ее, конечно, любит и что любит он ее, конечно, больше, чем себя, но ее ему все равно мало. Как будто кроме нее ничего в жизни Толи не было, будто он с детства был лишен чего-то самого простого, ощутимого почти что физически; чего-то, что было с ним очень давно. Силясь вспомнить, что это было, Толя отматывал в голове года, но все было одним и тем же — словно все десять лет, прожитых вместе с дочкой, съежились в один бесконечный день, а менялись только названия: «детский сад» когда-то вдруг превратился в «школу», «подружки» — в «одноклассниц», а «воспитатели» — в «учителей». И все воспоминания были про маленькую Нину, все было для нее, а самого себя автослесарь Толя найти в воспоминаниях не мог. В них был только подъем на десять минут раньше, бутерброды, сказки, Нина, Нина, Нина. И все стало мешаться перед Толей, и он сам не заметил, как, вспоминая все дальше самого себя, он понемногу стал засыпать, его тело потяжелело, а глаза слипались. И вот, когда ему вдруг показалось, что он в одном шаге от того, чтобы нащупать то самое — только его, что могло соединить и склеить всю эту ужасную разрозненность окружающего мира, автослесарь Толя погрузился в сон.
Когда-то давно, когда автослесарь Толя еще не был автослесарем, он хотел быть трубачом. Папа платил ему за помощь по работе в гараже, а на вырученные деньги маленький Толя доставал кассеты — и выбрасывал все те, на которых не было трубы. А те, на которых была, заслушивал до дыр. Ему нравилось решительно все, у него не было пристрастий, но была страсть, и страсть эта выплескивалась через край, ей не хватало места в маленьком и слабом Толе, и, за недостаточным объемом легких, она пропадала в никуда. Так Толя рос — мечтая и слушая трубу, подрабатывая у папы в гараже и чувствуя, что в мире нет ни смерти, ни конца и что он всегда будет подрабатывать в гараже и на вырученные деньги покупать кассеты, а жить он будет всегда, потому что смерть выдумали взрослые, на самом деле смерти нет, он, то есть Толя, — вечен, мир вокруг него тоже вечен, и все, что есть вокруг, останется вокруг него на всю его бесконечно длинную, насквозь прорезанную звуками трубы, изъеденную многими годами, жизнь.