Любовь к электричеству: Повесть о Леониде Красине — страница 54 из 55

– Он действительно отошел от революции?

– Не поручусь. Ведь он был крупнейшим большевиком, господа! Большевиком!

– Однако не зря солиднейшая европейская фирма ставит его директором своего общероссийского отделения. Светлая голова, господа!

– С Андреевой у них, конечно, роман?

– Бросьте чепуху молоть!

– Годы ее не берут…

– В области техники он мыслит категориями завтрашнего дня…

– В пятом году Андреева бросала бомбы с балкона…

– Мадам, побойтесь бога!

– Хотел бы я знать, о чем они сейчас говорят!

– О синематографе! Ха-ха-ха!

– Вон тот господин тоже хотел бы знать. Посмотрите, он словно превратился в огромное ухо.

Между тем Андреева и Красин действительно говорили о синематографе. Андреева, смеясь, рассказывала старому товарищу о высочайшей резолюции, начертанной на проекте Русско-Американской кинокомпании.

«Я считаю, – писал венценосец, – что кинематография пустое, никому не нужное и даже вредное развлечение. Только ненормальный человек может ставить этот балаганный промысел в уровень с искусством. Все это вздор, и никакого значения таким пустякам придавать не следует…»

– Ну вот, а вы придаете таким пустякам чрезмерное значение, Мария Федоровна, – улыбнулся Красин. – Нет, неистребим в вас, сударыня, дух крамолы. Государь занимается фотографией, а вас несет в синема…

– Леонид Борисович, я агитирую вас совершенно серьезно. На первых порах нас берутся финансировать Лианозов и пароходчик Каменский. Шаляпин дал обещание сниматься. Если к нам присоединитесь вы, мы нанесем смертельный удар фирме «Ханжонков и Ко» с их развлекательными лентами…

– Ого, я вижу, планы у вас наполеоновские!

– Это дело интересное, Леонид Борисович, и полезное во всех отношениях. Понимаете? Во всех отношениях…

Господин-ухо, не в силах более бороться с внутренним зудом, вялыми ногами двигался к ним, как бы нехотя, как бы не по своей воле, как бы под действием магнитных сил.

Андреева отвела Красина в угол и тихо сказала:

– Какой вы бодрый, Леонид Борисович, и сильный, как всегда, но какая печаль в ваших глазах! Не сдавайтесь, Никитич, держитесь, все еще впереди…


– Коля, посмотри-ка, чем я разжился!

– Бог ты мой! Ломик! Откуда?

– Караульный передал, тот, лопоухий, Бухтин по фамилии. Ты спал, а я его вчера ночью агитировал.

– Что же теперь, Илюша? Что же с ломиком будем делать?

– Ночью доски поднимем и… под вагон… – Вагон этот, третий с конца вагон арестантского состава, так мотало во все стороны, так бросало, такой стоял грохот, что можно было не шептаться, а говорить в полный голос, все равно бы никто не услышал. Илья Лихарев и Николай Берг все-таки шептались, лежа рядом на вагонных нарах.

Немыслимый, казалось бы, случай свел их в камере пересыльного отделения Таганской тюрьмы месяц назад.

После ареста на лондонском вокзале Николай около года провел в английской тюрьме. От русского подданства он сразу отказался и заявил, что не знает ни одного русского слова, что он англичанин греческого происхождения Джозеф Лакинакис и что убил он «этого мерзкого турка» из ревности к прекрасной Эмилии Флауерберд, которая на прошлой неделе отбыла пароходом в Австралию.

Несмотря на все свое взбаламученное и близкое к обмороку состояние на вокзале, он услышал слова Илико и понял, что надо изображать сумасшедшего.

Откуда-то появился ловкий задиристый адвокат, который прозрачно намекал Бергу, что его прислали «комридс», товарищи. Под его руководством Берг через некоторое время отрекся от Альбиона и Эллады и избрал своей родиной Францию и частично Эльзас.

В конце концов он был признан невменяемым, переведен в психиатрическую больницу, откуда бежал.

Попался он спустя некоторое время при перевозке через границу нелегальщины, но, к счастью для него, жандармам и в голову не пришло предъявить ему ликвидацию провокатора в Лондоне, и он не попал под военно-полевой суд.

История ареста и заключения Ильи Лихарева была проще. После освобождения финскими властями Никитича Илья вернулся в Москву. Предстояла большая, тяжелая и довольно печальная работа по спасению и переводу в глубокое подполье легальных и полулегальных организаций партии, по сохранению людских резервов и оружия, по усилению конспирации. Провалы по-прежнему следовали один за другим, провокаторы, которых во время подъема революции было очень мало, теперь, казалось, плодились почкованием, и вот однажды на одном из совещаний с треском распахнулась дверь, и полтора десятка штыков повисли над головами подпольщиков.

Теперь шаткий оглушительно свистящий поезд влек старых друзей к месту исполнения каторжных работ, в Забайкальский край.

…Холодный воздух сквозь щель в полу влетел в вагон. Проснулся пожилой эсер Горностаев, протер очки, любезно осведомился:

– Замыслили дерзкий побег?

– Присоединяйтесь, Кузьма Фокич, – предложил Лихарев.

– Не по моим костям, увы… Всего доброго, бон вуаяж!

Илья уже по пояс скрылся в дыре. Николай, окаменев, смотрел, как он медленно и деловито опускается все ниже… вот развернул свои широкие плечи, скрылась голова… бац… исчезли руки!

Николай ринулся вперед, просунул ноги, провалился вниз. Тело его занесло в сторону, пронизал ужас – там колеса! Он кое-как сбалансировал, напружинился, разжал пальцы и, даже еще не почувствовав удара о шпалы, потерял сознание.

Когда два последних вагона прошли над ним и грохот почти мгновенно сменился полной тишиной, он поднял голову и запел, завопил от восторга обретенной жизни.

…Рельсы бесконечно отсвечивали луну, и далеко впереди Лихарев увидел между рельсами комочек берговского тела. Он встал и пошел к нему, радостно чувствуя жжение содранной с ладоней кожи.


Перед Красиным в кресле сидел красивый человек с длинными тронутыми сединой волосами, заложенными за уши, по-казацки опущенными усами. Несмотря на такую демократическую декорацию в человеке этом чувствовался аристократ, барин, барин в двадцатом колене, барин до такой степени, что в барстве своем, в отличительных его знаках и в самой сути барства он уже не нуждался. Странен был взгляд этого человека: голубой и прохладный, устремленный на собеседника, как на кусок минерала, он таил на самом своем дне большое страдание. Это был прославившийся в последние годы своими теологическими трудами философ.

В доме веселом и хлебосольном он явно искал общества Красина, и вот теперь они сидели друг против друга в полутемной комнате перед широким окном в стиле модерн над крышами Петербурга и вели неторопливый разговор. Говорил, собственно, только философ. Красин отделывался односложными репликами и внимательно слушал.

– Мы можем с вами беседовать на равных, – с улыбкой говорил философ, – ведь я отдал марксизму дань, и немалую, в свое время я даже написал несколько марксистских работ.

– Я знаю, – проговорил Красин.

– Знаете? Это приятно! Даже ошибки и заблуждения молодости вызывают приятные воспоминания. Таков человек. Первое очарование объективированным миром неизгладимо…


Илья провалился по пояс в чуть затянутую ледком и припорошенную снегом полынь. Николай лег пластом на лед и протянул ему руку, когда на косогоре над рекой появилась конная стража. Первые две пули прочертили мгновенные следы по снежному насту.


– Я знаю, что вы сейчас вне революционных дел, это меня радует, но все-таки для удобства нашего разговора я буду говорить «вы, большевики». Впрочем, убежден, что вы несмотря на всю вашу респектабельность неистребимый большевик…

Философ вдруг вытаращил глаза, оскалился и высунул язык. Несколько мгновений он пребывал в этом гойевском виде, потом страшный лик мгновенно пропал.

– Извините, это у меня такой тик. Не обращайте внимания. Я хочу сказать вам о революции. Менее всего смысл революции понимают революционеры и контрреволюционеры. Первые судят греховное общество и в суде своем не хотят видеть истины, вторые, судимые, упорствуют в своей неправоте и тоже не видят смысла. Между тем революция есть малый апокалипсис истории, как и суд внутри истории. Революция подобна смерти, она есть прохождение через смерть… неизбежное следствие греха…


Они побежали, оскальзываясь, по горбатой тропинке, которой, вероятно, бабы ходили по воду. За прозрачной осиновой рощей перед ними уже алел рассвет, а с реки все гукали выстрелы, и эхо доносило матерщину стражников.


– Вы победите, – продолжал философ. – Еще в седьмом году я предсказал победу большевикам. Но будет ли это та победа, которая рисуется сейчас вашему воображению? Залог победы большевистского марксизма – в его единой, непримиримой к любым малейшим отклонениям идеологии, но в этой ортодоксии спрятаны основы трагического изменения, и та свобода, которую вы принесете миру, будет свободой без радости, механической свободой сцепленных друг с другом рычажков…


– Врешь! – почти вслух крикнул Берг. Нужно было перебежать открытое пространство от берега до леса; там, возможно, было спасение. Пятьсот саженей по талому снегу – это нелегко для человека, но и трудно для лошади. Пятьсот саженей над талым снегом – это пустяк для пули.

– Коля, быстрей! Коленька! – задыхался Илья.

Николай побежал, задыхаясь, падая и вставая.

«Врешь, врешь, – думал он. – Наша свобода будет свободой каждого для всех и всех для каждого! Мы построим новое общество, и вам, мсье, придется переменить вашу…»

Пуля, попавшая в затылок, оборвала эту мысль Николая.


– В марксизме есть стремление к мессианству, и поэтому русский народ примет его, ибо и самому русскому народу в высшей степени свойственна идея мессианства. Произойдет подмена марксизма русской державной идеей, и все вернется на круги своя, для того чтобы вновь разрушиться и возникнуть, и так будет до самого конца…

– До какого конца, позвольте поинтересоваться? – спросил Красин.

– До конца истории, до Большого Апокалипсиса…


Лихарев лежал в кустах, сжимая березовый сук, поджидая дичь, которая ретиво охотилась сейчас на него. За осинами мелькал серый конь и румяные щеки стражника. Для бодрости юнец перекликался со своими товарищами, рассыпавшимися по лесу. Вот он приблизился… другого момента, может, не будет… Илья рванулся вперед, огрел дубиной стражника по голове. Потом он вытащил обмякшие ноги из стремян, подобрал карабин, снял подсумки с патронами и прыгнул в седло.