Любовь к истории питая — страница 5 из 20

Я очень боялся тогда лени. Это бессознательное ощущение своей неспособности к любым делам. Я бы так сказал, что лень — огромнейшая роскошь, которая легко доступна каждому, но от которой трудно избавиться. Кто-то из старых мыслителей сказал, что ум, ничем не занятый, есть мастерская дьявола.

Каждый человек способен или переступить черту своего ничегонеделания, или остаться за ней. Я переступил ее, зная, что свободное время — время достижений. Во мне пробудилась какая-то страсть познания. Бродил ли я в огромных и прохладных залах Артиллерийского музея, где мог свободно погладить темную патину на бронзе мортир и гаубиц, задерживался ли перед старинными картинами с налетом трещин-осколков, во мне вскипала жажда узнать обо всем. Одолевал какой-то зуд.

Тогда я еще и стихи писал. Оказался в объединении молодых литераторов, которым руководил старейший ленинградский поэт Всеволод Рождественский, человек высокой внутренней чистоты, душевного изящества, потрясающий знаток поэзии и добряк по натуре.

Как я благодарен судьбе за встречу с этим человеком.

Всеволод Александрович Рождественский известен и как один из замечательнейших пушкиноведов, который посвятил всю свою жизнь изучению творчества великого поэта.

Валентин Пикуль увидел его впервые на занятиях. Всеволод Александрович медленно вошел в аудиторию, окинул добрым взглядом жаждущих окунуться в мир поэзии и стал читать стихи:

Я — изысканность русской медлительной речи,

Предо мною другие поэты — предтечи,

Я впервые открыл в этой речи уклоны,

Перепевные, гневные, нежные звоны.

Я — внезапный излом,

Я — играющий гром,

Я — прозрачный ручей,

Я — для всех и ничей…

Голос стих. Руководитель спросил:

— Чьи это стихи?

Никто не угадал. Смутился и Валентин Пикуль: надо же, пришел первый раз и так обмишурился.

— Константин Бальмонт. В пору моей юности, когда я был студентом, он из Москвы приехал к нам. Аудитория была переполнена. Бальмонт поднялся на кафедру, дождался, когда установится молчание, и, гордо, даже чуть надменно откинув голову назад, выставив вперед огненно-рыжий клинышек бородки, начал читать стихи. Нас вначале поразил его гнусоватый голос. Но он твердо отчеканивал слова и постепенно вовлек аудиторию в поток своего сладковатого звучания и пафосного красноречия.

Это были не стихи. Это была музыка слов!

В тот вечер Валя Пикуль впервые услыхал такие слова, как хорей, ямб, дактиль, анапест, амфибрахий…

Казалось бы, Валю должно было отбить от посещения лит-объединения такое обилие непонятных слов. Какие теперь стихи? Но что-то манило, ворожило душу. И он догадался — манил Рождественский.

Каждую неделю Пикуль с волнением входил в здание, где находилось объединение молодых литераторов.

— Стихи — это музыка. Вы только вслушайтесь:

Выхожу один я на дорогу,

Сквозь туман кремнистый путь блестит.

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу.

И звезда с звездою говорит.

Что ни слово, то мелодия. Перед взором — степная дорога, даль, неизвестность. Все это может быть спорным. Но, знаете, даже отдельное слово таит в себе звучание…

— То, о чем и как говорил нам Всеволод Александрович, было какое-то волшебство. Хотелось его слушать, хотелось знать поэтов, читать их. Меня тогда очень привлекала звукоподражательность и напевность:

Слышишь, сани мчатся в ряд,

Мчатся в ряд!

Колокольчики звенят,

Серебристым легким звоном

Слух наш сладостно томят…

— В те времена я жил под впечатлением поэзии Блока, Маяковского, Георгия Иванова. С удовольствием читал Николая Агнивцева. Помните это:

Длинна, как мост, черна, как вакса,

идет, покачиваясь, такса,

за ней шагает, хмур и строг,

законный муж ее — бульдог!

А однажды я получил настоящий урок вне аудитории. Помню, был осенний вечер. Шел мелкий дождь. Я тогда ходил в широченных клешах матроса, в белых парусиновых баретках, которые усиленно чернил ваксой. И вот мои баретки раскисли: на площади перед Московским вокзалом случайно встретил Всеволода Александровича.

— Проводи меня, Валя, — сказал он мне.

Мы пошли по Невскому. Всеволод Александрович взмахнул тростью, указывая вдаль, где едва виднелся шпиль Адмиралтейской иглы.

— Валя, известно ли вам, что вот от этого места и до самого Адмиралтейства поэт Дмитрий Дмитриевич Минаев на пари в бутылку шампанского соглашался идти, разговаривая о чем угодно только стихами?

Я тогда, кажется, впервые в жизни услышал имя Минаева.

— Стыдно, Валя, не знать короля русской рифмы…

Конечно, стыдно! Но я тогда не знал многого. Через день я уже держал в руках сборник незнакомого мне поэта.

Семьей забыта и заброшена,

За ленту скромную, за брошь она…

Ты грустно восклицаешь: «Та ли я?

В сто сантиметров моя талия».

Действительно, такому стану

Похвал я воздавать не стану…

Я и по сей день не перестаю удивляться виртуозности замечательных версификаций Минаева…

Пикуль продолжал посещать литературное объединение. В очередной раз он услышал от Рождественского: «Когда человек на первых ступенях духовного развития пытался осознать, определить для себя непонятный ему, а порой враждебный мир природных явлений, он, естественно, прибегал к сравнениям. Сопоставлял новое и неведомое с тем, что ему хорошо известно. Мертвую природу он наделял свойственными ему качествами. Море, вздымаясь и опадая, «дышало», как его собственная грудь, звезды «мигали», ветер «выл», солнце «шло» по небу… Так была открыта метафора, могущественное средство воздействия на воображение первичных обитателей земли…»

И это могущественное средство однажды толкнуло Валю Пикуля в прошлое, в дальние боевые походы, в шторм, в звезды, что мигали… Как ни пытался он выразить свое волнующее чувство в стихах, они казались бледными, какими-то слепыми. Тогда он решил написать рассказ…

В то время готовился к выпуску альманах «Молодой Ленинград», и два своих рассказа «На берегу» и «Женьшень» принес в издательство и Валя Пикуль. Через несколько дней молодых авторов пригласили к редактору. В кабинет вошел Андрей Александрович Хршановский. Он сел и стал просматривать представленные рукописи, довольно быстро откладывая их в сторону. Потом вчитался в очередной рассказ. Приглашенные авторы с тревогой наблюдали за ним. «Вот! Этот человек будет писать!» — неожиданно произнес Андрей Александрович. — Кто тут В. Каренин?»

Валя Пикуль чуть подался вперед.

— Вы Каренин?

— Нет, я Пикуль…

В 1950 году в альманахе «Молодой Ленинград» вышли два рассказа Валентина Пикуля.

— В то время я работал начальником отдела в водолазном отряде, — вспоминает Валентин Саввич. — Был у меня несгораемый шкаф, в котором хранились казенные деньги и два пистолета ТТ. Выход моих рассказов отмечали все водолазы, советуя писать еще покрепче.

Мне надо было учиться самому. Было много энтузиазма, энергии, отчаянности, но крайне мало знаний. На свой чердак я уже потихоньку приносил книги. Знаете, сколько скапливалось ценных книг в букинистических магазинах? И стоили они-то — копейки. Читал все подряд, но по-настоящему полюбил только Салтыкова-Щедрина, Герцена, Успенского и Александра Малышкина.

У Малышкина очень большая биография: участник войны, перекопских схваток, Горький назвал его «совестью нашей литературы». Читал романы «Севастополь», «Люди из захолустья». Я понимал, что это для меня недосягаемая мечта.

Нетрудно заметить, что любимыми писателями Валентина Пикуля стали люди с яркими судьбами, личности мужественные, героические, свято преданные правде. Люди, вызывающие преклонение, восхищение, завораживающие богатством и причудливой красотой своего внутреннего мира. И — разностью своей, неповторимостью.

В первом романе В. Пикуля «Океанский патруль» есть один необычный персонаж. Кандидат биологических наук Ирина Павловна Рябинина в поисках шкипера для шхуны неожиданно встречается с 64-летним Антипом Денисовичем Сорокоумовым.

«…Каково же было ее удивление, когда она увидела маленького седобородого старичка в заплатанной кацавейке с хитро бегающими лукавыми глазками. Домашний шерстяной колпак покрывал его маленькую головку, и от этого казалось, что старичок — волшебный гном из детской сказки. Но что сразу поразило Рябинину, так это лицо мастера и капитана: чистое, румяное, как у ребенка, оно не имело ни одной даже самой мельчайшей морщинки.

Сорокоумов пригласил гостью к столу, где шипел самовар, горкой лежали пышные «челноки» с крупяной начинкой, а в миске была «кирилка» — кушанье коренных поморов, состоящее из смеси ягод, рыбы, молока и ворвани.

Ирина, еще не совсем веря, что перед нею сидит человек, построивший шхуну, осторожно спросила — не сможет ли он показать чертежи. Она уже не решалась просить большего, ей хотелось узнать хотя бы схему расположения рангоута и такелажа.

Антип Денисович неожиданно рассмеялся ядовитым смешком:

— Чертежи на снегу были, а ручьи побежали да смыли. Так и строили ладью на глазок.

— А сколько же лет плавает ваша шхуна?

— Да уж теперь, кажись, на тридцать вторую воду пойдет. И еще столько же просидит в воде, дочка. Больно уж лес добрый!

Звонко прихлебывая чай с блюдечка, он улыбался.

Ирина Павловна поняла, что с этим стариком надо держать ухо востро, и решила идти напрямик.

— Антип Денисович, — сказала она, — без вас ничего не ладится. Способны ли вы повести шхуну в море?

Ее поразила та легкость, с которой он дал согласие:

— Море — это горе, а без него, кажись, вдвое. Я поведу шхуну, тем более, карман хоть вывороти, словно в нем Мамай войной ходил.

— Вы подумайте, — осторожно вставила Ирина Павловна.

Сорокоумов обиделся: