Любовь к литературе — страница 20 из 34

— Вон видишь, пчела трудится. Взяток береть с иван-чая. Весной с липы береть, с багульника, с кашки. Сейчас ей негде взять, а все равно летаеть. Ищеть. Пчела понимаеть, худого человека к себе не пустить. Я к пчелам иду, во все белое надеваюсь. С чистыми руками. Меня баба ругаить за этих пчел. Ее кусають. Меня не трогають. Пчела понимаеть…



Река отдыхает


В Новгородчине стоят жаркие дни. Вода в Ловати ласковая, мягкая как лен.

Кружат канюки в небе. То и дело вспыхивают воздушные бои: стервятников атакуют... ласточки. Пользуясь преимуществом в скорости и маневре, ласточки бьют канюков, атакуют их с пуза, с боков, со спины, пристраиваются в хвост, барражируют на параллельных курсах, пикируют, штопорят, выполняют бочки и мертвые петли. Ястребы тяжело, беспомощно машут крыльями, спасаются бегством.

Посередине березовской улицы стоит большая ракита. Вчера я видел, как в кроне этого располагающего к миру и покою дерева остервенело бились три дятла — каждый сам за себя. Возможно, эта ракита богата дятловым кормом, жучками, личинками, червячками: дятлы бились за передел границ своих владений. Может статься, они сводили старые счеты, семейные, любовные, родовые. Им было сподручно сражаться на чуть приклоненном, поло́гом, толстом ракитовом стволе, как на горке. Задрав кверху клювы, которым положено быть опущенными книзу, как долотам рабочего инструмента, дятлы разбегались навстречу друг другу по стволу ракиты, отчаянно бранились на дятловом языке и схлестывались, пластались в пух и прах. Собственно, дрались двое, третий их раззадоривал, орал. Затем один выходил из боя, его место занимал крикун-поднатчик, и бой продолжался. Вот, поди ж ты, на что уж дятлы мирные птахи…


Под моим окошком прошел малый с ружьем и корзиной. Следом за ним бежала белая лайка Жулька, из Городни. Малый приехал в отпуск к бабушке в Городню. Он был в сомбреро с загнутыми полями, в рубахе, завязанной узлом на пупе, в резиновых сапогах, с гривой до плеч.

Вместе с парнем были девочки: Таня из Городни и Таня из Ленинграда, внучка бабки Елизаветы, бывшей хозяйки моей избы. И еще была бабка Марья. Все ходили по морошку.

— Вы не знаете, почему, — спросила меня Таня из Ленинграда, — он выстрелил гаду в голову, гад взял и укусил сам себя, тогда уже умер?

— Ну, а что оставалось гаду?..

Утром я вышел на мой покос, из травы выпорхнул рябчик, сел на рябину.

Жаркие дни, душные ночи, туманные утра. К вечеру собираются грозы. Ночью кто-то бегает по крыше, кто-то дергает дверь. Ночью — ночные страхи. Днем бревенчатые стены моей избы не пропускают жару. В избе прохладно. Сижу у разверстого чела русской печи и пишу. И так мне хорошо и утешно в моей избе под драночной крышей, с тоненькими стропильцами.


В здешнем лесном краю нет матерого лесу. Покуда был лес, вся округа полнилась жизнью. На берегах Ловати дыбились штабеля сосновых, еловых бревен, осиновых и березовых дров. По Ловати сплавляли лес, на порогах возникали заторы-заломы, по берегам слышались зычные голоса сплавщиков.

Леса свели еще до войны, река отдыхает который уж год. В реке бьет жерех, играет щука. Вчера в Блазнихе продавщица Аня сказала, что кто-то приехал из Ленинграда и поймал сома весом в два пуда. А в Городне старухи, собравшись под кленом на лавке, припомнили, как наезжали сюда, тоже из Ленинграда, охотники на сомов, с подводными ружьями и убили двадцать четыре сома. Подвесили их на шест, вдвоем еле подняли ношу.

Послушаешь здешнее сельское радио — из уст в уста,— можно подумать, что в Ленинграде все рыбаки.

— Сомы жирные, — с удовольствием отмечали старухи, — исть нельзя.

Над их головами шелестели кленовые листья, еще не тронутые желтизной.



Под Ловатью во ржи


Если в щеколду вдет замок, знай, путник, что он не заперт. Хозяин не запирает избу, понимая, что ежели кому надо в ней побывать, для того замок не помеха. При виде замка не печалься. Ищи хозяина на реке. Выдь на высокий берег; от избы к Ловати протоптана тропка — во ржи. Взгляни, какова нынче рожь! Год засушливый, неурожайный, плохой для земледельца, а тут, в ловатской пойме, рожь наливная, усастая, колосистая! Пора рожь убирать. Против избы Ивана Карповича стоит комбайн, ужо приступят к уборке...

А сам Иван Карпович?..

На берегу из травы торчит удочка. Старый наладился рыбку ловить...

Однако я возвращусь маленько назад, года на полтора... Тогда стояла весна, и Ловать плыла в черемуховом белом оперенье...

Я шел, ведомый моим новгородским другом, по берегу Ловати, мы оживленно переговаривались, зажигали костер за костром, что-то варили, подкреплялись — и опять ослабевали в дороге. На одной из ловатских излучин сивенький старикашка, похожий на ослабевшего за зиму кузнечика, только проснувшегося с первым весенним теплом, ловил на удочку рыбку. Что-то он замурлыкал и закурлыкал. Я не очень слушал его, поскольку в первый раз в жизни увидел Ловать. Только запомнил, что ловца зовут Иваном Карповичем, а фамилия его Карпов (рыбья фамилия). Он, кажется, что-то рассказывал о войне, которую всю прошел, вот от этого места, от Ловати, и до Эльбы...


Возле дома Ивана Карповича мяукал тощий, должно быть, еще молодой кот Васька (имя кота отгадалось само собой). На двери висел замок. Мы с женой и дочкой спустились ржами к реке. Из лозняковых кустов торчал прут дедовой удочки.

— Здравствуйте, Иван Карпович!

— Здравствуйте…

Старик стоял в реке по колено, в резиновых сапогах. В закопченном чайнике буруздились подлещики и плотички.

— Помните, в позапрошлом году...

— Помню, помню... Ну, пойдемте. Я так рыбачу, для удовольствия, для котов. У меня три кота и у дочки моей четыре. Зимой-то я у дочки в поселке живу... — Иван Карпович сматывал удочку и журчал, щебетал.

На реке ударила рыба.

— Это жерех бьеть, — сказал рыбак, — щука, голавль — те кругами ходють, а этот бьеть, как палкой... У нас река рыбная — Ловать. По большой-то воде на байдарках ездиють, у берег ткнутся и по суткам живуть, загорають...

Мы вышли к маленькой речке, в высоких, как у Ловати, бережках. Иван Карпович прилег грудью на гальку, припал губами к бегучей воде, легко поднялся.

— Вода студеная в ей. Летом студеная, а зимой не замерзаеть. Места у нас вольные. Весной черемуха цвететь, летом липа, воздух такой бываеть, любую болесть излечить. Я пчелок держу, двадцать пять домиков. Майский мед наилучший. Ко мне призжають, которые знають, и просють: «Дед, нету ли майского меду?» — «Есть, как не быть».

Мы шли тропинкой во ржи, и мне уже чудился заголовок к тому, что я когда-нибудь напишу об этой поездке на Ловать. Для того и поехал, чтоб написать.

И избу для того купил. Вошло в привычку, стало второй натурой: вначале изжить мое время вчерне, как все люди живут, а после переписать набело, отредактировать, выправить, спрямить. Заголовок такой: «Над Ловатью во ржи»... Недурно, правда? Почти как у Сэлинджера. Чем мы хуже?..

— Рожь нынче хороша, Иван Карпович, — заметил я с видом знатока.

— Рожь вырастить просто, — возразил раковский зимогор. — Бывало, рожь жали на пойме: две бабки (то есть два снопа) и мера. Деревни стояли все на виду: тут Раково, там вон Платки. Теперь все заросши, что оставши домов, ребята из поселка лазають, рушуть. Как Наполевон ишол...

Иван Карпович вспомнил французского императора, засмеялся и повторил:

— Как Наполевон ишол...

Вообще, исконные новгородцы, жихари здешних лесных, полевых, озерных, речных деревень обладают особой исторической памятью. Будто время прозрачно и чисто, как здешний воздух (не в смысле — запах, а в смысле — эфир): видать далеко назад. Предания глубокой старины сохраняются в памяти, как иконы в красном углу. Опять же их помнят бабки. Деды, может быть, помнили бы, но дедов раз, два и обчелся.

Однажды березовская баба Дуня, доводящаяся сватьей бабе Кате Егоровой (баба Катя — свекровь бабы Дуни), поведала мне такую бывальщину, из времен литовских нашествий на Новгородские земли.

— Литва ишла по Ловати, видють, орешки растуть. Вот яны давай шшелкать орешки зубами, все зубы пообломали. А тут баба онна́я узяла орешки от так от на ладошки да и растерла...

Когда шла литва по Ловати? Всего-то веков пять, а то и поболе тому назад. Через сколько же поколений просочилась молва о молодечестве ловатской бабы?! (Именно бабы!)

— ... У меня ночуете, — приглашал Иван Карпович, — завтра по холодку — и с богом!

Вскоре в потемках, среди хлама и неуюта своей бобыльской избы он потчевал нас простоквашей с медом.

— Ты, дочка, в сени сходи, там у меня вода принесена с родника. Мед так не пойдеть, его надо водой запивать. Молочка мне дочка принесла пять литров, вот скисло, а простоквашу я исть не могу. Кушайте на здоровье. Я молоко люблю. Мне больше ничего и не надо. Яблочки вон берите, чулановка сладкая, другие какие-то не знаю. У меня зубов нет. Мне семьдесят два года, сынок. А тебе?

Я сказал, сколько мне.

— Ага, так, так. У меня тоже есть сын, тридцать восьмой ему годочек. Он бухгалтером был и такой башковитый: бывало, как где в колхозе составлять годовой отчет, так его к себе привозють. Годовой отчет не шутка, сынок. Он когда в школе учился, смекалистый был, все у него четверки, четверки, а когда и пятерки. Уроков не помню, чтобы учил. Я ему говорю: «Ты чего не учишь уроков?» А он мне: «Я, папа, знаю уже». Быстро схватывал. Ен приходить ко мнеи говорить: «Если бы, папа, я целый остался, то я бы капитаном стал, пароход бы водил в разные страны. Или бы в космос летал...» Такое несчастье, сынок, случивши... После войны он запал от гранаты где-то в лесу нашел, ковырял — кисть на левой руке ему оторвавши, глаз выбивши. Как подумаю об ем, сынок, сердце болить. А дочки у меня хорошо устроивши, в поселке квартиры у их. Я у одной поживу и у другой поживу...

Моя семья тем временем отошла ко сну. Устроились, угнездились на вытертой, костлявой, щуплой, как сам хозяин, карпычевой мебели. Едва ли они заснут, мои горожане. А каково им будет в собственной нашей избе, в Березове? Там и такой мебели нет.