Любовь к литературе — страница 21 из 34

Мы сидели с дедом Иваном, подымался полный месяц. Дед журчал без умолку:

— Ен, месяц-то, как народивши, оммылся дождями, теперь дождя не будет, месяц зрелый, полный. А как опять рогатый станеть, так и опять оммоется. Тогда грибы пойдуть... Мне бригадир дал заданию, завтра я покошу делянку. Меня попросють, я покошу. Косы отбиты... Ты, сынок, весной приезжай. Вот и семью привози. Какие болести есть, все излечишь. А то лекарства етыи одно лечать, другое калечать. Весной тут дух такой бываеть: черемуха, травы зацветуть — одним воздухом сыт и здоров...

— Спокойной ночи, Иван Карпыч, пойду посплю.

— Поспи, поспи, дорога завтра не ближняя.

Я лег на дедов диван, того же возраста, что и дед. Иван Карпович тоже прилег, но сна не дождался, опять зажурчал. Ручью нельзя умолкнуть и ночью. Ручей — чтобы журчать, воркотать.

— Прежде по Ловати баржи гоняли, сынок. На барже был шкипером мой крестный Иван Михайлович Яблоков. Он мне говорить: «Хочешь, Ивашка, пойдем со мной». Я говорю: «Давай». Мне четырнадцать лет, два класса у меня кончены. Больше не учивши, время не было. Да. Ходил, приглядывался, что, как. Подшкипером ходил. И шкипером — по Ловати, по Ильменю, по Волхову в Ладогу и в Питер. Там, в Питере, тоже родственник был, Семен Иванович Рукавицын. Он меня кочегаром устроил, на площади Урицкого я кочегарку топил. Ладно, добро. А там столовая номер восемь, на Невском проспекте, дом номер шесть. Вот мне Семен Иванович говорить: «Могу, говорить, тебя устроить на повара подучиться». Я месячный курс закончил, стал поварить, в столовой номер восемь, на Невском проспекте. Ладно, добро...

— Спокойной ночи, Иван Карпыч.

— Спи, спи, сынок, спокойной ночи.

Не хотелось ему меня отпускать, не надеялся он, что уснет, нужно было ему еще пожурчать.

А тут как раз и утро, солнце взошло, как истопленная где-то там, по ту сторону, печь; сразу стало тепло. Еще я затопил летнюю печку Ивана Карповича, под кленом, принес родниковой воды, а дед принес меду. Проснулась моя семья, мы расселись кто на чем и с нами кот Васька. Наведались два другие кота, ненадолго. Какие-то их ждали свои дела в лугах и кустарниках.

— Тыи охотятся, — сказал Иван Карпович, — а етот еще молодой, дурачок.

Мы распивали чаи под ясным небом, под кленом и слушали, как журчит ручеек:

— Я дома не запираю, кто придеть, пусть береть, у меня узять некого. Ружье узяли, я думал в милицию заявить, да ружье-то не регистрировано. Думаю, приду в милицию, а у меня спросють, зачем ружье держишь... У нас у роте пермяк был повар, и вот яму не хватило супу, на семерых бойцов, обсчитался. За такие дела под трибунал тада шли... Вот ен узял да ведро воды у котел и бухнул. Бойцы поели жидкого супу, и у всех получилась болесть, животами зашлись. Командир полка Голубев приезжал, разбирался, наказали яво, пермяка... А исть бойцам надо. Вот роту построили, ротный кличеть: «Кто повар?» Трое вышли, и я с ними в ряд. Ротный говорить: «Заходите ко мне в канцелярию». По одному заходили, другие ждали. Меня последнего вызвали. Ротный мне говорить: «Садись, Карпов». Я сел. Он меня спрашиваеть: «Иде поваром был? » Я говорю: «В Ленинграде, в столовой номер восемь, на Невском проспекте, дом номер шесть...» Ладно, добро. «Скольки, он меня спрашиваеть, ведер воды, скольки мяса, картошки, круп, чтобы суп сварить на сто человек?» Я яму отвечаю, так и так, пожиже суп — одна раскладка, погушше — другая. «Скольки, он меня спрашиваеть, пшена, чтобы каши сварить на взвод?» Я ему отвечаю: «Размазню варить — стольки и стольки, а чтобы ложка в каше стояла торчком, значит, стольки». Он меня спрашиваеть: «Как будешь мясо в суп погружать, всю тушу или делить на порции?» Я отвечаю, что можно и так и эдак. Он меня спрашиваеть: «Скольки сухого компоту на душу бойца, чтобы вышел стакан на третье блюдо?» Я ему отвечаю. Он говорить: «Выйди и подожди». Я вышел, сел и сижу, и другие тоже ждуть, что поварами назвались. Ротный выходить и говорить: «Ты, Карпов, будешь поваром». Уж не знаю, чего он у тыих спрашивал. Стал поварить. И вот командир полка приезжаеть, Голубев, на пробу требуеть пишшу. Потом, мне передали, похвалил. «Повар хороший, и дух от пишши аппетитный». А у нас кладовщик был из Одессы. Он дело знаить. Чего получше, все нам. Я его спрашиваю: «Чего ты так для нас стараисси? » А ен говорить: «Я русского солдата люблю. Иному поисть не дашь, он и скиснеть, русский солдат не жравши в атаку идеть, только злее бываеть...»

Ручеек все журчал, без пауз, без перемолчек.

— В Германию вошли, там продуктов завались. Не знаю, откуда у их, склады ломились. Ну, мы Германию, как говорят, ослобонили. На Эльбу вышли — и никакого гулу. Никто не стреляеть...

— Спасибо, Иван Карпович, за чай и за беседу. Пойдем по холодку.

— Идите, идите, робятки, путь дальний. Обратно пойдете, ночуйте. Медок у меня есть. Майский мед — самый лечебный. Это надо пчелке спасибо сказать.

— Пчелка прилетит, — сказала моя довольно-таки маленькая дочка, — ты ей поклонишься: «Спасибо, пчелка!» — а она тебя в нос укусит.

— Заходите, робятки, — журчал Иван Карпович. — До осени проживу — и усе. Больше жить не буду. В поселок уйду. Робяты сюда ездиють — архаровцы, — дом сожгуть. Онна́я спичка — и сгорить. С пчелками не знаю, что делать. Двадцать пять домиков...

Мы спустились по дороге в лог, а когда поднялись, то увидели Ивана Карповича; он стоял и глядел нам вслед и что-то кричал, но голос его из-за лога доносился к нам, как переливчатое журчание ручейка.



В тиши полей


Вот уже Илья-пророк кинул льдинку в реку. Льдинка сделала свое, остудила воду, а девочки: Катя, Люба и Тоня — все купаются в Ловати. Жарко! Катя — моя, Тоня и Люба — Егоровы. Моя жена купает девочек. Ловать глубокая, с омутами, водоворотами. Тоне четырнадцать, Любе шесть, Кате девять. После того как Илья-пророк кинул в реку свою льдинку, купальщицам был остерегающий знак. К самому камню-плите, посередке реки, где они грелись на солнышке, приплыл коричневый гад с ромбом на спине, приноровился вползти на плиту, как десантник... Его шпыняли удочкой (Тоня удила пескарей), он разевал свою жуткую пасть, сучил смертоносным жалом. Вот какие страсти бывали у нас на тихой Ловати! Все четверо прибежали сами не свои от страху. Закончен купальный сезон. Теперь уж точно закончен.


В овсы на берегу Ловати стал шастать медведь: овсяные колоски обсосаны, сжеваны, поле потоптано, укатано. Ходят в овсы и кабаны (надо думать, и свиньи); на пашне полно кабаньих следов, больших, поменьше и совсем маленьких — поросячьих.


Вчера ходил в лес. Едва зашел за избу деда Тимофея, как из травы взлетела глухарка, еще шагнул — поднялся глухарь.

Утром, выйдя с косой на лужок, я слышал дятлову трель. Дятел сыграл, как на ксилофоне, — клювом по ракитовому стволу. Другой дятел ему ответил. Так играют дятлы весной, летней переклички дятлов я не слыхивал, как не видывал нигде, кроме как на березовской раките, дятловских битв. Николай Иванович Сладков, наш писатель-естествоиспытатель, может статься, живя свою жизнь в лесу, в деревне Ерзовке на Новгородчине, знает такую дятлову прихоть и описал ее в одной из своих, из окошка в лесной деревне увиденных, книжек. Я первый раз слышу (и вижу), спешу поведать об этом явлении птичьей жизни. Может быть, дятлы своими трелями опять вызывали друг дружку на бой или повещали о мире, как теперь говорят, о «прекращении огня». Может быть, они, как я, просто радовались теплу да солнышку, славной погоде.


Днем мазал глиной трубу на чердаке. Кирпичная труба-стояк завершается вмазанным в нее чугуном с выбитым донцем. В чугуне варили когда-то картошку. В полость чугуна вставлена железная труба, выведена сквозь драночную кровлю наружу. Сочленение трубы с чугуном опять же обмазано глиной. Труба прохудилась, дымила, и то-то худо стало жить на чердаке нашим домашним ласточкам, в дыму и чаду. И печка стала топиться худо, что причиняло нашей семейной жизни не меньшие, чем ласточкам, неудобства.

Я замазывал глиной щели в трубе, ласточки наведывались посмотреть на мою работу и улетали. Вдруг я услышал гортанную речь, скрип тележных осей и ступиц, чавканье конских копыт по лужам. Выглянул в оконце: цыганский табор втягивался в село. Табор состоял из двух арб, влекомых сытыми конями, по паре в каждой упряжи, груженных скарбом, битком набитых цыганками и цыганятами; цыганы шли обочиной, держа в руках длинные вожжи, без нужды понукая коней грубыми голосами. Головная арба заворачивала к моей избе, стоящей первой в порядке (порядка-то никакого уже и не было в Березове).

Снизу донеслись зовы моего семейства, с нотками паники. (Цыгане! Первый раз в жизни!) Звали на помощь главу семьи. Я вышел на крыльцо. Молодой цыган, голый до пояса, с клочьями бороды на щеках и подбородке, кучерявый, пришел ко мне и сказал:

— Дядя, дай закурить. Мы проезжали мимо магазина, магазин закрыт.

Я дал. Цыган удалился.

Пришел другой цыган, постарше.

— Дай гвоздь, кольцо соскочило.

Гвоздь я мог предложить только тот, что был вбит в стену еще до меня. Я дал цыгану гвоздодер, указал на торчащий в стене гвоздь.

— Тяни.

— Тяни ты, — сказал цыган, — у тебя силы больше.

Гвоздь был вытянут, цыгане посовещались на своем языке, ко мне пришел старый, ну, не старый, старший цыган, в кепке.

— Дай папирос. Пачку дай.

Он протянул мне двугривенный.

Лишней пачки не было у меня. Я дал ему папиросу.

— Куда держите путь? — спросил я у цыгана.

— В Холм.

— Откуда?

— Из Новгорода.

Цыгане держались древнего, их предкам известного (не только их, но и нашим) лесного, проселочного пути, берегом Ловати. Сказать, что они кочевали... Нет, конечно, в наше время это не принято — кочевать. Скажем так: цыгане ехали по собственным надобностям из пункта А в пункт Б, как едут сотни, тысячи, может быть, миллионы граждан в пределах нашего обширного отечества.