ти. Сюда приходят «ракеты», водометы «Заря» из Новгорода, Старой Руссы. Свежевыкрашенный в зеленый цвет дебаркадер. Деревянный рыбацкий пирс с горами ящиков, с лентой транспортера. У самой воды амбары рыбоприемного пункта, тут же и заводик с засолочным, морозильным, коптильным цехами.
Сижу в тенечке у стены амбара. Из солнечного марева, из ракитовых кустов появляется попыхивающий дымком катер, тянет за собою — гуськом — несколько рыбачьих ильменских лодок — сойм. Вскоре гавань оживает, наполняется голосами, всяческим движением, действием. Тарахтит барабан транспортера, уплывают куда-то ящики с белесоватой плотвой, с вычерненными, сизо-серебряными плахами-лещами, с большеголовыми, бронежаберными, преувеличенно громоздкими щуками, красноперыми окунями.
Без интереса взирали с высоты на рыбное раздолье исконные рыбоедки — чайки: наелись; такая прорва мелких рыбешек валялась повсюду. Меланхолически-равнодушно, краем глаза следили за суетой на рыбацком пирсе устроившиеся на столбах ограды, раскормленные рыбой взвадские коты-ихтиофаги.
Медленно переставляя иссохшие ноги в тряпочных тапочках, долго-долго шла от порядка изб к пирсу потусторонняя, как источенный временем крест на кладбище, старуха. Молча остановилась у пирса. Кто-то из рыбаков кинул ей пару лещей, оскалил зубы в улыбке, что-то сказал. Старуха молча подобрала рыбину, засунула в мешок, и опять долго-долго длилось ее шествие по берегу, ее присутствие в мире живых. Каждый занят был своим делом, светило солнце, кричали в небе чайки, шутили, посмеивались, покрикивали зычными голосами могутные рыбаки, рябила вода, грохотал транспортер... Старуха явилась в полный красок, движения, деятельности, здоровья, жизни мир беззвучно, бестелесно, как тень, и каждый увидел ее, не выпускал из поля душевного внимания, покуда она не ушла в свое небытие.
Ко мне на лавку сел рыбак, в суконной кепке, в сапогах. Лицо его и шея были такого цвета, как ольховое полено, от него пахло, как от ильменской рыбацкой соймы: смолою-варом и рыбой; в глазах плескалось Ильмень-озеро. Он сказал:
— Девяносто два года. Одна живет.
И ничего не прибавил, хватало сказанного.
В это время на транспортере култыхался ящик с гигантами щуками.
— В прошлом году, — сказал рыбак, — на семнадцать килограмм поймали в озере щуку. В пасти у нее чайка была и окунь на килограмм.
Мы посидели молча. Молчание было не в тягость, как и все в этот день.
— Красиво стали жить при Атаманове, — сказал рыбак. — Два года красиво живем.
Я не спрашивал у него о председателе, но он почему-то решил, что именно это следует мне сказать.
— А вы, ребята, не американцы? — спросил рыбак, облив меня ильменской голубизной своих глаз из-под козырька черной суконной кепки.
Мой товарищ фотограф, фотокорреспондент, с заграничными камерами на шее, с обклеенным чем-то японским кожаным ящиком (кажется, он называется кофром), в легкомысленной панамке с ярлыками и надписями на неизвестном языке, в белых штанах, как у Остапа Бендера, общительный, неунывающий, бесцеремонный, нахрапистый, обкатавшийся в постоянном многолюдстве, как камушек в прибое, волчком вертелся на пирсе:
— Ты сюда стань. Вот эту рыбину возьми в руки. А ты сюда. Вот так. А вы, в лодке, отойдите от пирса...
— Да нет, не американцы, русские, — заверил я рыбака.
— Американцы будут на нас хвост подымать, мы им... — Рыбак объяснил мне, что будет с американцами, но я не могу привести его высказывание, оно непереводимо на книжный язык.
Закончилась приемка рыбы, рыбаки сели в соймы, выпихнулись веслами на стрежень Ловати, выстроились гуськом, привязались друг к дружке. Катер запыхал, поволок караван в зыблемое марево воды, неба, солнечного света. В гавани остались мы с фотографом, коты и чайки. И мальчик Алеша, закончивший третий класс. Он ходил в озеро в рыбачьей лодке, с дедом Сашей (так он сказал: «дед Саша»). Теперь ему хотелось что-нибудь показать «новым дяденькам» во Взваде. Мальчишки все прирожденные чичероне. Алеша звал нас:
— Пойдемте, я покажу, где якуты похоронены.
Мы пошли за Алешей. В порядке тесно стоящих друг к дружке домов на сельской улице (воды кругом полно, земли кот наплакал) была прогалина, густо заросшая ракитами, березой, кустами сирени, — маленькая роща посреди села, обнесенная такой же оградой, как все усадьбы, с калиткой на крючке. Алеша открыл калитку, мы вошли в тень ракит, в прохладную тишь сельского кладбища. Постояли у обелиска над братской могилой. На обелиске была надпись: «Воинам-якутам, павшим при освобождении села Взвад от немецко-фашистских захватчиков. От правительства Якутской АССР». На стеле нанесены фамилии, воинские звания павших.
— Не все записаны, — сказал Алеша. — Там их больше...
Якутская дивизия наступала на Взвад с той стороны Ловати, зимой, по льду. Стрелкам-охотникам якутам поставлена была задача взять Взвад ночным броском. Для наступательной операции, как это бывало на войне, не хватило ночи, атакующие цепи попали под кинжальный огонь хорошо отлаженной вражеской обороны...
Во Взваде есть еще одно кладбище, тоже между домами, метрах в двухстах от уреза воды. Столько пустующих земель выше по Ловати, столько лугов, рощ, холмов... В устье Ловати тесно... живым и мертвым. Но нет родимей клочка земли, слаще воды здешнему жихарю, будто свет клином сошелся на ловатском берегу. Взваду тысяча лет (недавно Новгород справил свое 1125-летие)…
Некоторое время мы посвятили бесцельному брожению (или, лучше, «шатанию») по взвадским побережьям. В том месте, где деревня близко подходит к воде, мужики строили большую лодку, торчало кверху множество брусьев-рогов — скелет будущей соймы. Далеко вокруг разносился смоляной, сосновый дух. Мой товарищ поснимал взвадских корабелов. Посидели с мужиками на досках, узнали, что весь деревянный колхозный флот сами рыбаки строят, вот на этой верфи.
Бригадир сказал о председателе (мы его не спрашивали):
— Он емкостной, Атаманов. Сам ни-ни и с других взыскивает за ето дело.
О каком деле шла речь, понятно. И мы уже привыкли к неспровоцированным нами высказываниям в адрес председателя — «для прессы». Но слово «емкостной» я услышал впервые. Какой ему можно подобрать общепринятый синоним? Даже и не берусь, улавливаю только его одобряющую, похвальную оценочную окраску.
Вообще во Взваде свои особенные отношения со словом (эта материя достойна отдельного разговора). Так, например, здешние доморощенные топонимисты считают (оспоривать их бесполезно), что название «Взвад» произошло от навигационного значения сего места на пути кораблей: отсюда надлежало «взводить» корабли вверх по Ловати. В официальной топонимике «Взвад» толкуется по-другому, как происшедшее от варяжского «Озвадо». Местное толкование, ей-богу, симпатичнее, конкретнее, ближе.
Наше «шатание» по взвадскому побережью и по селу, как нам сказали потом, с первых шагов привлекло внимание самых широких масс. Были звонки в сельсовет из рыбоприемного пункта, с других телефонных точек: «Шатаются двое неизвестных, снимают...»
Во Взваде не принято так вот «шататься», тут все при деле и приезжают сюда по делу, ну хотя бы за рыбой. Народ в ильменском рыбацком селе приметливый, бдительный, как, впрочем, и повсюду у нас.
День на берегу Ловати получился такой же просторный, как небосклон над равниною вод и лугов. В него вместилось множество всяких приятных занятий и впечатлений. Мы даже искупались в Ловати (первый раз я вошел в ее воды, помните, в начале повести, лет десять назад). Как неизбежен дождик в итоге парной погоды, весь день назревало нечто... Вся атмосфера была насыщена предчувствием неизбежной ухи. Побывать в рыбацком селе на Ильмене и не отведать ухи, это все равно что... Ладно, понятно и без сравнений.
Вечером мы обретались на пирсе в толчее вернувшихся с лова рыбаков. К нам уже попривыкли, в сельсовет не звонили, да и рабочий день кончился. Прибежал заместитель председателя Николай Кузьмич (он все больше впробежку), обратился к нам с вопросом, ответ на который был вполне предвидим, с какой-то последней, осознанно несбыточной надеждой в голосе: вдруг откажемся...
— Что, ребята, может, ухи сварим?
Наши лица непроизвольно, чревоугодно расплылись.
— Конечно, сварим.
Уха образовалась как будто сама собою, из ничего. Взяли двух только что кинутых на пирс лещей, четырех окуней. У кого-то нашелся котел, кто-то выложил пару луковиц, сыскалась картошка. За лаврушкой и перцем решили не бегать: и так уха хороша, из лещей с окунями. Лещей почистил уже знакомый нам рыбак в суконной кепке. Из окуней выдрал жабры, внутренности рыбак помоложе, в плюшевой кепке с пуговицей на маковке, рыжеватый, веснушчатый, краснорожий, говорящий с подковыркой, натопорщенный, как ерш, то есть ершистый. Чешую он не стал шкерить, сказал, что в ней самая сладость.
Когда примерили заготовленную рыбу к котлу, сразу стало ясно, что для воды, картошки, луковиц не останется в емкости места. Картинным жестом, как некогда Стенька Разин персидскую княжну, рыжий кинул окуней в пучину вод. Вспомним, их было четыре, в каждом граммов по семьсот. Все проводили несъеденных рыб сожалеющими взглядами. В этом поступке рыжего рыбака в плюшевой кепке сказалась та самая новгородская вольница (демократия): рыбу пластал не по указке заместителя председателя, а так, для интересу; надоело — кинул; что хочу, то и ворочу.
— Молодой еще, не знает, что почем, как нам это давалось... — пробурчал рыбак в суконной кепке.
Инцидент с окунями оставили без внимания, на уху с избытком хватило лещей.
Тут же их изрезали, зачерпнули воды, опустили в нее лук, картошку, рыбу, ушли за последний амбар деревни, воткнули в землю дрын, укрепили его на подпорке, прикрутили к его концу проволоку, подвесили котел, в момент разожгли костер... Малость стесняясь, хмурясь, подгреб к котлу и наш приятель Алеша.
Уха получилась божественно вкусной. Рыба сварилась в той самой ловатской воде, где жила, что придало свой оттенок букету. И еще дым костра, настоянный на свежих луговых травах воздух. И несомый от села дух тысячелетнего человеческого стойбища. Пришли два теленка, стали бодаться. Прибежала собака, стала вилять хвостом, лизаться. Протарахтел под тем берегом Ловати катер, во главе каравана сойм...