Потом были танцы. Девушки из соседней женской школы, отпраздновав свой выпуск по-девически скромно, пришли к нам в гости. Аккордеонист играл танго «Счастье мое», «Брызги шампанского», фокстрот «Розамунда». Я танцевал с математичкой Калерией Викторовной, готов был ее полюбить, сожалел, что не полюбил ее раньше. Пионервожатую Соню я тоже полюбил; танцуя с ней танго, видел краешком глаза стоящего на руках физрука Шленского. Он, кажется, даже ходил на руках.
Кто-то пел, кто-то бил чечетку. У всех все получалось в тот вечер. Выпускников мужской средней школы переполнила энергия освобождения. Вчера мы были одинаковыми серыми кроликами, сегодня стали на крыло. Летим… Мы целовались с учителями, изливали им свои души. И девушкам — тоже… Мы ни капельки не робели перед девушками. Девушек на всех нас хватило…
Поздно вечером я шел по набережной с двумя самыми красивыми девушками из соседней женской школы. Я любил их обеих с одинаковой силой, соизмеримой разве что с силою распиравшего меня счастья. На дворе была весна. Уже четыре года, как кончилась война. Мне хотелось стать на руки и пойти вверх ногами, как ходил на вечере физрук Шленский. Но этого я не умел, не научился на уроках физкультуры. Любовь к литературе оказалась сильнее любви к физкультуре.
Я порывался прыгнуть в ледяные, черные, с мазутными пятнами воды Невы, в новом моем костюме, сшитом к выпускному вечеру в лучшем ателье. Я бы прыгнул, но девушки не пускали меня, говорили, что плавать не стоит, и так хорошо. Я нужен им был непромокший, неутонувший. И я подчинился их женской воле и логике. Я их любил.
Но надо, надо было что-нибудь сделать. Так, даром, любовь не дается. И вот… Навстречу нам двигалась во всю ширину набережной компания подгулявших парней. Девушки не пришли к ним на выпускной вечер. Парни подметали клешами мостовую, не разрядившиеся, не смягченные. Они были старше нас, может, кончили техникум или школу рабочей молодежи. Парни что-то сказали моим девушкам, как-то их задели. Глаза мои застил туман. Я вдруг почувствовал необычайную легкость, будто прыгнул с десятиметровой вышки, — и кинулся на парней…
Парни побили меня с чувством, с толком, с расстановкой. Их было более десяти. Не знаю, сумел ли каждый из них приложить руку к моему просветленному в этот вечер лицу. Возможно, они помешали друг другу, а то бы… Не знаю также, сумел ли я оставить по себе память на чьем-нибудь лике, хотя бы маленький синячок. Едва ли…
После короткой драки мы пожимали друг другу руки, побившие меня парни, помню, мне говорили:
— Хорошо подрались. Спасибо.
Мои добрые феи по гранитным ступеням свели меня к самой воде, достали батистовые платочки, обмакнули их в невскую воду, приложили к моему лицу. Мой нос был расквашен, кровь била ключом из обеих ноздрей. Кровоточили губы и десны. Вода была холодна и пахла мазутом. Заботу и ласку моих любимых девушек я принял как должное, я их заслужил. Так раненый воин принимает заботы медицинских сестричек. Касания девичьих перстов, сострадание во взорах целительнее любых примочек и промываний.
Тех, самых красивых, девушек из соседней женской школы я больше ни разу не встретил. Любовь к ним постепенно прошла.
Наутро моя бабушка, замывая кровь на новехоньком пиджаке, ворчала:
— Эк тебя угораздило. Да как они смели избить-то тебя, сердешного. Ты у нас смиренный да робливый, никого и пальцем не тронешь. А они экие звери, в кровь мальчика извозили. Оно тебе и наука, Васенька, родненький, другой раз неповадно будет ночами бог знает где шляться. За битого двух небитых дают.
Оно конечно, дают. Но бабушка резала по живому. Так не хотелось быть смиренным, робливым. Хотелось быть дерзким и сильным.
Потом я научусь наносить удары, причинять боль другим, побеждать. И — маяться этой болью других. Быть битым худо, но много хуже извозить в кровь того, кто слабее тебя…
Вальс из оперы «Фауст»
Где-то тихо, чуть внятно играет музыка, словно еще не музыка — оркестранты трогают струны смычками. Можно музыку заказать — мою, для меня.
Есть же, должна быть у каждого человека своя музыка, нет, не симфония, не соната — какой-нибудь отголосок чего-то, из давнего, юного времени: песня, медленный блюз или вальс...
Слушаю музыку и еще размышляю о ней, стараюсь что-то припомнить, найти в себе музыкальный участочек, забытую шкатулку... Но слуха нет у меня. То есть я слышу, конечно, но коротка память моих ушей. Играют по радио ноктюрн Шопена, а для меня это все равно что рапсодия Листа...
В юные годы казалось, что слух можно развить посредством тренировок, как бицепс. Вначале развить пальцовку, чтобы пальцы стали проворными, шустрыми щупальцами слуха. Пальцовку я развивал на аккордеоне марки «Рояльстандарт», на итальянском бордово-перламутровом полном аккордеоне с шестью рядами басовых кнопок, с тремя регистрами. Аккордеон мне купили родители за пять тысяч в сорок шестом году.
Аккордеонов много продавалось после войны. Лучшим аккордеоном считался «Хунер». Полный «Хунер» стоил семь тысяч и даже восемь.
На «Хунере» играл наш кумир Юрий Шахнов. Послевоенные годы шли под аккомпанемент аккордеонов, как нынешние годы идут в сопровождении гитар.
Аккордеон представлялся послевоенному юношеству неким талисманом, с которым идти по жизни празднично и легко, и девушки смотрят. Девушкам нравятся музыканты. Юрий Шахнов играл «Карусель» в органном, чуть-чуть гнусавом регистре, тряс мехами, встряхивал рыжей шевелюрой, притоптывал ботинком в пол эстрады, отбивал синкопы. Он представлялся желанным, недостижимым идеалом моим сверстникам в восьмом классе, а также в девятом и в десятом. Всем хотелось сыграть «Карусель». Ну, не всем, конечно, — иные играли в волейбол, мастерили приемники в школьном физическом кабинете или же предавались общественным делам, комсомольской работе. Я и мои друзья — два Лешки и Мишка — играли на музыкальных инструментах. Такого аккордеона, как у меня, не было ни у кого из них. Один Лешка играл на пианино, другой на баяне. Мишка имел три четверти «Хунера». Еще один друг, Пека, не играл ни на чем, он пел на танцах в клубе имени Газа и в «Большевичке». Я ни разу не слышал, чтобы он пел, но он говорил, что пел.
У нас троих — у Лешки, который играл буги-вуги на пианино, у Пеки и у меня — имелся план долгосрочной гастрольной поездки. Мы собирались доехать до города Фрунзе. Одна знакомая Пеки доехала до города Фрунзе; Пека нам говорил, с ее слов, что ехать надо туда, там ценятся музыканты и особенно не хватает певцов. О нашем плане, конечно, не знали наши родители. Впрочем, Пека жил без родителей, в школе он не учился, таинственность окружала его, ореол. Мы с Лешкой-пианистом учились тогда в восьмом классе, сидели на одной парте.
Материальной основой, залогом нашей будущей жизни странствующих музыкантов служил мой аккордеон — полный аккордеон с тремя регистрами марки «Рояльстандарт». Нужно было только скорей научиться на нем играть.
В учение я поступил к Василию Васильевичу Большакову. У входа под арку, в доме на углу Литейного и Невского две огромные вывески сообщали и приглашали: «В. В. Большаков. Уроки на баяне, аккордеоне и гармонии».
В. В. Большаков брал за учение пятьсот рублей в месяц. Уроки давались два раза в неделю, по вечерам.
Училось у Большакова великое множество народу: немецкие, австрийские, румынские, итальянские аккордеоны прибывали с Запада. Всем хотелось скорей научиться играть. По радио то и дело пели песенку: «Немецкую музыку взял я с собой — гармонику цвета волны голубой...» Большаков принимал на учебу любого, плата бралась вперед.
Большакова я видел всего два раза, хотя вносил помесячно плату с осени до весны. Староватый, лысый, Большаков вышел ко мне в засаленной неопрятной блузе, в шлепанцах; он носил очки в медной оправе, какие носят фабричные мастера. Подымал очки на лоб и вглядывался в меня недоверчивыми, глубоко сидящими маленькими глазами. Беря баян, он подстилал под него грязный бархатный лоскут, как это делают служащие в Домах культуры баянисты. Большаков спросил, внес ли я плату за месяц вперед. Об этом же он спросил у меня при второй нашей встрече.
В школе В. В. Большакова учили играть на баяне, аккордеоне и гармонии жена Большакова и его дочь, похожие одна на одну, незаметные, понурые, малословные женщины.
Колорит и сам дух большаковской квартиры был сумеречный. Дневной свет в квартиру не проникал, поскольку она выходила в темный дворовый колодец. Лампочки малой силы свисали с потолка на серых шнурах, без абажуров. Большаковы жили в коммунальной квартире. К дверям комнаты, отведенной под класс, нужно было идти длинным захламленным коридором. В жилище у Большаковых пахло кошками, кошачьим песком и еще пахло страхом. Большаковы — хозяин, жена и дочка — чего-то боялись. Что-то было незаконное, опасное, тайное в их музыкальной школе, хотя у входа под арку сияли две вывески, дублирующие одна другую: «В. В. Большаков. Уроки на баяне, аккордеоне и гармонии».
Первый урок на аккордеоне состоял в том, что жена Большакова дала мне схему аккордеонной клавиатуры. На каждой клавише было написано ее нотное название: до, ре, ми, до диез, ре диез, ми бемоль... Жена Большакова сказала, что надо перерисовать схему, образец же непременно вернуть. На следующем уроке меня не спросили, выучил ли я, освоил ли нотную грамоту. Дочь Большакова, совершенно похожая на свою мать, дала мне ноты «Турецкого марша» Моцарта в переложении для аккордеона. Следовало переписать «Турецкий марш», а ноты вернуть.
К счастью, я помнил нотную азбуку с детства. Родители учили меня музыке, купили пианино «Красный Октябрь», наняли старозаветную, быть может происходящую из гувернанток, учительницу Лидию Ивановну.
Я сопротивлялся музыке, как мог, но Лидия Ивановна зарабатывала честно свой хлеб. Я долбил гамму за гаммой под ее неусыпным оком и научился читать закорючки на нотной бумаге, соотносить их с белыми и черными клавишами. Я разыгрывал этюды и детские пьесы Майкапара.