Любовь к литературе — страница 9 из 34

«... Четыре часа утра. На паром въехал первый грузовик. Свирь большая, черная. К парому прицепился крохотный паровичок и легко-легко потащил его дебелое, вздутое тело наперерез быстрой, недовольно ворчащей воде.

Шофер вылез из кабины, зарядил ружье. Это еще больше подогрело мой охотничий азарт. «В Олонец надо ехать, — первым заговорил со мною шофер, — там гусей много/ Теперь, правда, меньше стало». Я готов ехать в Олонец, куда угодно, меня обуревает жадность, я хочу и гусей, и глухарей, и уток, и даже в глубине души лелею надежду встретиться с медведем. Только беспокоит мысль, как доставить его тушу домой...

И вот я в лесу. Этот лес я избороздил сумрачными февральскими деньками, исчертил своими лыжами его девственную снежную целину. Тогда он был пушистый, безмолвный и белый; сейчас он лиловый, пока его не позолотило солнце; он живет, дышит, наполнен тысячами голосов: текут ручьи, что-то бормоча невнятно, просыпается разноголосый птичий мир, пробует инструменты, как оркестр перед концертом; лягушки испускают хриплые трели, как будто заводят старый ржавый будильник; это последние отголоски весеннего лягушачьего шабаша; в середине апреля всюду, где есть вода, слышен их свадебный истошный клекот...

Вдруг я остановился, привлеченный знакомым, волнующим звуком: забормотал косач, забулькал страстно, исступленно. Я улыбнулся: «Так, порядочек».

Речушка, скорее, ручей с весьма громким названием Темза. (Еще есть там речка по имени Генуя.) Перехожу сей мост Ватерлоо и сворачиваю на знакомую кондушскую дорогу. Я собираюсь достичь поляны, на которой, помню, зимой стоял с горящими щеками, с непослушными от волнения пальцами, судорожно вытаскивал патрон за патроном, стрелял по непрерывно вырывающимся из-под рыхлого, только что выпавшего снега тетеревам. Солнце вдруг прорвалось сквозь небесную вату, бросило из голубого окна красноватые лучи, сделало медными сосны; мир сразу окрасился в три цвета — белый, розовый, голубой. У меня навсегда запечатлелась эта картина: ослепительно белая огромная поляна, со всех сторон окруженная позолоченным лесом, свежий лосиный след на опушке, голубое небо, всполохи снежной пыли от взлетающих птиц — и радуга в снежных фонтанах...»

Прочел и остановился: право, какой же я был молодец, увидел то, что не видят другие. Я даже не помню, чтоб где-нибудь встретился в книгах с такой картиной: взлетают с лунок в зимний солнечный день тетерева, и в каждом фонтанчике снега вспыхивает радуга — кто видел радугу зимой?

«Зимой дорога была одна, и мне казалось, что найти поляну не трудно, однако единственная зимняя дорога теперь затерялась среди десятков одинаковых дорог и дорожек, таившихся тогда под снегом. Я свернул на одну из них, идущую в нужном направлении, уверенный, что она приведет меня к цели. С дороги меня то и дело совлекают кудахтанье тетерок или хриплые клики насмерть бьющихся из-за них тетеревов, или клюква на болоте, или свист рябчика, или глухариный помет под сосной.

Вдруг на тропинку прямо передо мной выскочил заяц. На фоне зеленого мха и желтой хвои белое пятно выделяется неожиданно резко. Заяц скачет как будто не торопясь, без признаков страха. Я ясно вижу его, длинноногого, тощего. Пускаюсь за ним вдогонку, да где, не догнать...

Скоро тетеревиные трели заводят меня в дремучее болото; чавкаю по нему, еле вытаскиваю вязнущие ноги. Косачи, увлеченные битвой, подпускают настолько, что я вижу их, свирепо орущих, исполняющих свой любовный, воинственный танец. Вспугнутые, они садятся на ближайшие малорослые сосенки, продолжают заливисто булькать. Хочу выбраться на сухое место, но меня окружило болото.

Единственная отрада — клюква: крупная, вкусная, она обсыпала кочки, притягивает к себе, и никак не оторваться от нее, подслащенной морозами.

Едва выбрался на твердую почву, сразу же сел, разулся, прилег и заснул. Разбудили меня холод и накрапывающий дождь. Быстро ободрал упавшую березу, зажег костер. Проглотил безо всякого аппетита кусок хлеба. Встал, отправился в путь.

Направление потерял, кружа по болоту. Уперся в линию проволочных заграждений, пошел вдоль нее и забрался в трясину. Что делать? Идти к чернеющему вдалеке лесу? Нет, повернул обратно, вдоль проволоки. На этот раз она выводит меня на дорогу с автомобильной колеей. Посвистывая, пускаюсь в путь. Идти мне весело, после болота песчаная, боровая дорога — рай. И солнце все-таки победило на небе, ласкает меня, пригревает.

Долго ли, коротко ли иду сквозными борами, вдруг выхожу на откос: внизу как будто река. Потом оказалось, что это озеро. Вдали золотится большой монастырский купол, справа деревня, должно быть Кондуши.

Спрашиваю у первого встречного:

— Это что за деревня?

— Старая Слобода.

— А сколько до Лодейного?

— Восемнадцать километров.

— А где Кондуши?

— Там... — Малый неопределенно махнул рукой.

Машин нет, дорога тиха, пустынна. Чуть отойдя за деревню, разуваюсь, связываю сапоги портянкой, вешаю их на плечо, ступаю непривычными стопами на колючую студеную щебенку. Заставляю себя поднимать и переставлять ноги, все душевные силы сосредоточиваю только на этом. Решаю идти по пять километров без остановок. Один столб, другой, пятый... Падаю наземь, как куль... Будит меня еле уловимое, как комариный писк, зуденье приближающейся машины. Выползаю на дорогу босой и радостный.

На пароме много людей и солнца. Баба в больших сапогах, ватнике, платке, с полинялыми голубыми глазами, в глубине которых что-то такое играет, дразнит, манит. Она отталкивает бревно, преграждающее въезд на паром. Мужики гуртятся вокруг паромщицы, зубоскалят. Баба отмахивается от них лениво, привычно. Свирь, как всегда, безучастно обтекает громоздкое тело ковчега, не пускает его в глубь своих темных вод.

Паровичок резво перетянул нас на левый берег.


Глухариный ток за Свирью, до него километров пятнадцать. Есть другие тока, поближе и повернее, но глухарей на них бедновато.

И вот мы шагаем с моим вожатым, механиком леспромхоза Николаем Максимовичем, в темноте, наполненной шуршащим дождем; один коренастый, в зимнем треухе, с длинноствольной курковкой, другой долговязый, с тулкой на плече, повернутой стволами к земле, от дождя. Миновав канавы, изгороди, кочки, которых днем вроде и не было, мы добрались до пристани. Мигает фонарь, освещая живую тяжелую черную воду. Парома нет. Ищем лодку. Находим огромную завозню без весел, только в корме деревянная лопата.

Сажусь в корму.

— Управишься? — спрашивает Николай Максимович.

— Конечно!

Николай Максимович подгребает доской. Огонь на том берегу все ближе, ближе, хотя движение лодки незаметно в потемках.

Нос уткнулся в береговые камни, загремела цепь. Ступили наземь и ощутили теплынь майской ночи.

К двум часам мы добрались до какого-то, одному Николаю Максимовичу известного, места, где нужно сворачивать в лес. Идучи по лесной тропе с непостижимым для меня проворством, мой вожатый успевал рассказывать охотничьи истории — и все наддавал, прибавлял шагу; я весь был в испарине, я больше не мог так идти и спросил, не очень любезно:

— Далеко еще?

— Теперь близко, метров двести осталось, — с пониманием в голосе отозвался вожатый.

По крутому откосу продрались сквозь ельник, спустились в мокрую низину. Николай Максимович прошептал:

— Это и есть ток.

Мы сели на валежину, принялись вслушиваться во тьму. Сколько раз изображали мне глухариную песню, но услышать ее так и не довелось — только шелест осин да писк просыпающихся птах...

Во мгле проступают чахлые болотные елочки, сосенки, виден мох под ногами. Усталость сламывает меня, я сплю на ходу, виденья являются мне, какие-то лица, фигуры... Сон смешался с действительностью. Для чего я на этом болоте? Не помню. Только знаю, что нельзя упустить из виду фигуру вожатого. Если она неподвижна, я прислоняюсь к стволу и сплю...

Потом опять крадущиеся шаги, поднятый к небу палец, торопливые переходы, остановки, скачки. Начинается день…

— На лес не надо обижаться, — говорит Николай Максимович. — На рыбку и рябки нужны деньки...

Я потерял какую бы то ни было ориентировку в этом кружении по болоту. Николай Максимович выводит меня на откос, под ногою твердая почва, березки встречают нас, солнце ждет наверху, растаявшее, расплывшееся огромным розовым пятном на лиловом небе.

Усталость, боль сбитых ног — все это исчезает в великой свежести, молодости весеннего утра. Идем дорогой, Николай Максимович подсвистывает рябчикам. Справа поле, наполненное тетеревиным клекотом; вот шалаш из еловых лап; возле него таинственно кличут, подскакивают кверху, сыплют трели черные с белыми перьями в крыльях птицы.

Николай Максимович ждет меня у края поля, на опушке соснового бора, изрытого окопами; впрочем, не только окопы в этом лесу; выстроены капитальные землянки, целые подземные крепости из мощных древесных стволов. Основательно, прочно, надолго устраивались здесь финны...

Мы располагаемся под навесом из драночного щита, прислоненного к сосне. Николай Максимович уходит погонять тетеревишек, я зажигаю костер. Дрова в избытке: дранка, бревна, доски. Лег у костра и уснул.

Проснулся от жара. Портянки сгорели уже. На кепке тлеет дыра. Позавтракали с вожатым. Я только было растянулся в истоме, как слышу:

— Пойдем. Что сидеть-то?

Идем. Лес просторный, чистый, песчаная дорога. И вдруг внизу, на широкой равнине — Свирь!

Долго сидим над простором, над заливными лугами, заводями, зарослями ивняка. Сидим на скамейке, построенной лесником в таком месте, что лучше, кажется, и не надо и не бывает. Местные люди называют такие скамейки «беседочками».

За спиной у нас великая сушь соснового бора. Перед нами царство воды. Вовсю прет ручей за счет последних снежных ресурсов. С какой-то, пока что мне не понятной, мыслью Николай Максимович пускается вверх по ручью и вскоре приносит здоровую щуку.

Вволю полазив по кочкам и по кустам, решаем расстаться: вожатый пойдет на другой глухариный ток, я занимаюсь тетеревами.