сского духа.
– Неужели?.. – половинки орехов радостно распахнулись, открыв просиявшие янтарные бусы.
– Он шутит, – сострадательно попеняла ему (а скорее мне) мама.
– Почему шутит? – не позволил отнять у себя М-лакомство отец. -
Не-ет, будет, будет им Нюрнбергский процесс!..
Чем больше Россия кается, тем более неземной чистоты от нее требуют, а если однажды она согласится и впрямь перебраться на небеса, тогда нам всем устроят Нюрнбергский процесс за сотрудничество с преступным режимом, – я-то думал, у Катьки это совсем уж чистые злобствования отвергнутой любви… Ей-богу, можно подумать, что Россия ангельски чиста – настолько ее обвинителям постоянно не хватает правды, казалось бы, вполне впечатляющей: мне-то ведь тоже хочется высказать какую-нибудь благородно-негодующую истину, но никак руки не доходят – все время уходит на разоблачение благородного вранья.
– Для Нюрнбергского процесса нас должны завоевать.
Спорить с глупцами способны только идиоты, но – служение призракам отвергает низкую целесообразность.
– Он шутит. – Мама прибавила строгости: отец не должен выставлять себя дураком перед сыном – но и сын не должен искушать отца своего.
– Сегодня прочитал у Карамзина, – не отклонялся от своей путеводной звезды отец, – про героизм Древней Руси: монголы гнали их, как волки овец. Помню, в Братске шофер – здоровенный детина – у меня допытывался, почему евреи в Бабьем Яре не сопротивлялись… Пусть бы он почитал!
За все проглоченные им национальные оскорбления расплачиваюсь я: наберись я храбрости сообщить отцу, что характеристика “просто шовинист и антисемит”, выданная им Пушкину А. С., ранит меня так же больно, как если бы оскорбили мою мать, – он немедленно отключил бы связь, чтобы не видеть меня в роли лжеца столь безвкусного. Отец никак не может простить Пушкину, что он не был евреем – получившим воспитание не в Царскосельском лицее, а в
Харьковском пансионе отцовских друзей.
Гогоча, словно стадо негодующих гусей, отец прополоскал горло кипяченой водой из специальной поллитровой банки (Катькин синенький кувшинчик отправлен собирать пыль на шкаф), изблевал полученное из уст своих в собственную эмалированную миску и самодовольно откинулся на схваченном металлическими уголками, облезлом и подновленном марганцовкой вместо лака стуле моего отрочества.
– Для меня нет русских, евреев, американцев – я вижу людей, не народ, – процитировал он кого-то из благородных – он, который только и видит, что русских, евреев, американцев, белорусов – и, просвечивая сквозь грифельную марлю увядшими белыми фасолинами, засеменил с миской на кухню, чтобы не услышать вымученно-небрежной реплики еще более безнадежного осла: – А я и леса не вижу – только отдельные деревья.
Миска загремела о кухонную раковину, и я бессильно вздохнул.
Мама отказалась понять мой вздох.
– Попей с отцом чайку, – предложила она мне с той уже подзабытой было настырнинкой, с которой она прежде защищала педагогически правильную картину мира.
– Нет, спасибо, очень жарко, – уступил я этой картине и почувствовал, что и правда ужасно хочу пить.
Но пить из отцовской банки меня что-то не тянуло – он, кстати, и вместо ночного горшка использует точно такую же банку, обросшую изнутри тусклым янтарем (днем неумело упрятывая ее за унитаз).
Тем не менее я взял чистую чашку, приготовленную отцом для собственного чаепития, – и увидел на ней тускло-янтарный потек застывшего жира.
– Папа плохо видит, – призвала меня к состраданию мама.
Я тоже был готов к состраданию, но оно, на мой взгляд, не требует неправды.
– Он экономит воду, – сдержанно сказал я: мама сама не раз распекала его за то, что он все полощет в одной лоханке, в паре стаканов концентрированных помоев.
– Зря я тебе это сказала, – безнадежно прошептала мама. – Тебе его не жалко…
И меня мгновенно снова свело: при чем тут жалость – мне вот и брата жалко за его жлобские усы с проседью, – но не могу же я не видеть, что они жлобские! Уймись, она страшно больна, беспомощна, пытался я угомонить свою М-глубину, вслух отдавая бравые команды, но М-глубина ничего не желала знать: “Это неправда, неправда! Отец меня раздражает – это да, но мне все равно его жалко, а иногда даже вдвойне! Но чашка грязная все равно из-за того, что он экономит воду! Экономит, экономит, экономит, экономит!”
Отец наполнял вселенную благодушными всхлюпами, а я перехваченным горлом повторял: “Правой! Правой! Не так! Вместе!
Вместе!” Дюралевые еврейские костыли, подобно подзорной трубе, могли менять длину и, вследствие неизбежных люфтов, клацали, как затворы; выбрасываемая мамой бессильная нога шлепала подошвой о сизый линолеум – получалось: клац-шлеп-шаг, клац-шлеп-шаг, – а я добивался, чтобы клацанье и шлепанье сливались воедино, чтобы мама ступала на костыли и шлепающую ногу одновременно – дело пошло бы намного быстрее. У меня уже роились дерзновенные мыслишки вывести маму на улицу, и если я чего-то и не сумел скрыть в своем голосе, то разве что обиду, но уж никак не отчуждение. Правда, я, кажется, забыл чмокнуть мамину теплую и вялую кисть, прежде чем прибинтовать ее перепревшим резиновым жгутом к белой, как свиное сало, пластиковой перекладинке костыля, – я ведь целовал ее по непроизвольному движению души, а не по психотерапевтической программе.
И вот когда отец, нахлюпавшись чаю из оттертой мною надтреснутой чашки, умиротворенно отрыгнул, усугубив звук кучерским “тбррр”, мама вдруг подняла на меня горестные глаза, особенно детские на распаренном кутузовском лице, и – разрыдалась совершенно по-девчоночьи: “Ты на меня кричишь, как на чужую…” – “Ну что ты, тебе показалось, честное слово…” – потрясенно залепетал я, а отец от ужаса пустился отбивать перед нею босоногую чечетку вместо погремушки: “А-тю-тю-тю-тю-тю-тю!..”
Я усадил маму в еврейское кресло, я промокал ее слезки собственным отсыревшим в кармане платком, уговаривал, успокаивал, заверял, что ей показалось, но прощения попросить не выговаривалось ни в какую – ибо М-глубина моя вопияла: “Это неправда, неправда, с чужой бы я вообще не стал возиться!!!”
Мне сделалось грустно-грустно…
Реальность внезапно пробила заглушки моего М-мира, и я понял, что ничего серьезного для мамы я сделать не могу. А вся развиваемая мною суета – массажи, разминки, покрикивания – не более чем самоуслаждение: даже чувства мамины двигались не по тому маршруту, который я для них предначертал.
И, присев на край ванны, я уже не с бодрой умильностью, а с безнадежной нежностью наблюдал, как мама чистит свои оптимистические зубы, положив их на полку в ванной и пришлепнув бессильной рукой: ей велено разрабатывать мелкую моторику. Зубы скалились, а мама с детской серьезностью оттопыривала губы
(верхняя из-за пустоты во рту отдавливалась к самому носу). В вырезе рубахи виднелась ее грудь, обычная грудь немолодой женщины, и мне в моей беспросветной нежности даже не приходило в голову отвести взгляд. Надо же, когда-то я ее сосал… Впивался до боли – а поди не дай! Когда начали “отнимать”, бегал за мамой и пытался разорвать ей кофточку, словно потерявший человеческий облик насильник, – мне самому становится трогателен этот настырный зверек, раз уж он был так драгоценен моей мамочке.
Меня умиляет даже его привычка наклоняться и между собственных колен любоваться перевернутым миром – счастлив, кто падает вниз головой…
И вдруг пронзило опасной жалостью к Дмитрию – из-за того, что меня больше не трогает та простодушная серьезность, с какой он когда-то рассказывал, что было в садике на обед: “Кнели”.
Но все же я с отеческой снисходительностью кивал отцу, продолжавшему доставать меня через приоткрытую дверь:
Достоевский умер от жадности, не поделивши наследство с сестрой; партизаны были просто бандиты, грабившие собственное население; маршал Жуков по умственному развитию оставался унтером и вдобавок браконьером русского народа, как удачно окрестил его
Виктор Астафьев… Когда Астафьеву случается сурово отозваться не о чужих, а о собственном народе, он немедленно превращается из “просто шовиниста” в светоч мудрости и правдолюбия: да, вот уж кто знает русский народ! Милый, милый смешной дуралей, думаю я, Достоевский гений, и ему будут поклоняться, когда и наши с тобой правнуки затеряют наши с тобой имена, партизан, сколько ни старайся, все равно не будут отождествлять с бандитами, ибо бандит никогда не станет рисковать за что-то еще, помимо бабок,
– ну а Жуков вообще неуязвим для фактов, как и любой коллективный фантом… И тщетно ты станешь называть бандитов благородными борцами только за то, что они борются с Россией, – этим ты будешь только углублять свое и без того бесконечное одиночество в “этой стране”… Но не все ли равно, чем тешится дитя, когда на пороге стоит бездонный ужас!
В итоге я утратил бдительность и, бережно опустив маму на подушку, стащил осточертевшую мокрую рубашку у нее на глазах.
“Что это?..” – со страхом прошамкала она (зубы остались скалиться на полке), указывая на мой фиолетовый рубец со следами шнуровки. “А!.. – беззаботно отмахнулся я, – проволокой на пляже поцарапался”. – “Не-ет, – медленно и горестно покачала головой мама, – это не проволока”. И погрузилась в горькое молчание.
Ну, пора спать, бодрился я, однако спать в духоте я уже много лет как разучился, а открыть окно здесь нельзя из-за комаров
(при том, что и улица дышит русской печью – но по крайней мере натопленной вчера). Шансы заснуть у меня были только под струей вентилятора, направленной прямо в лицо. Но мама тревожно подняла голову и испуганно, хотя и очень медленно, заговорила: “Не-ет, не надо, он будет гудеть…” – “Хорошо, хорошо, мамочка, все будет, как ты хочешь”, – ласково зачастил я – а глубина отдалась новым безнадежным спазмом: раньше мама ни за что бы не предпочла свое удобство моему… Значит, в ней надломилось что-то самое главное.
Я прел под простыней (минимизируя поле жатвы для комаров) в спокойной готовности к ночи без сна – что такое бессонная ночь в сравнении с жизнью как она есть!.. С жизнью, у которой беспомощность, муки и смерть всегда на пороге. В душном мраке позванивали незримые комары, иногда с омерзительным ноем щекотали лицо, и тогда я отвешивал себе затрещины, от которых звенело в ушах, – отправлял себя в мини-нокдауны. Время от времени я трогал вены на висках – они наливались все туже и туже. Мама легонько и как бы испуганно всхрапывала, а отец в соседней комнате раскаты