Между тем он добрался до ступеней. Крутая вершина Чилкута была позади, и дорога стала удобнее. Не то чтобы она была удобной – даже в самых лучших своих частях, – но все же это была вполне доступная тропа, по которой он мог бы идти легко, не будь так измучен, а также если бы у него был фонарь и не было бы чемоданчика. Он так обессилел, что чемодан оказался каплей, переполнившей чашу. У него едва хватало силы передвигаться самому, и этой добавочной тяжести было достаточно, чтобы сбивать его с ног, всякий раз как он оступался или спотыкался. А когда он не оступался, из темноты протягивались ветви, цепляясь за чемоданчик, висевший у него за плечами, и тянули его назад.
Он твердо решил, что если не захватит «Афинянина», то только по вине чемодана. В его сознании фактически жили только две вещи: чемоданчик Бонделла и пароход. Он знал только эти две вещи, и они загадочно отождествлялись в мозгу с выполнением какой-то неотложной миссии, ради которой он странствовал и трудился в течение целых веков. Он брел точно во сне. И как во сне он добрался до Шип-Кэмпа, ввалился в бар, выпростал плечи из ремней и хотел положить чемоданчик к своим ногам. Но тот выскользнул из его пальцев и упал на пол с тяжелым стуком, который не прошел незаметно для двух людей, как раз выходивших из бара. Черчилль выпил стакан виски, велел окликнуть его через десять минут и сидел, положив ноги на чемоданчик, а голову – на колени.
Его переутомленные члены настолько одеревенели, что потребовалось еще десять минут и еще стакан виски, чтобы помочь ему расправить суставы и размять мускулы.
– Эй, не туда! – крикнул ему хозяин бара; затем он нагнал его и в темноте подтолкнул по направлению к Каньон-Сити. Какой-то внутренний голос подсказал Черчиллю, что это было верное направление, и все еще как во сне он пошел по этой тропе. Он не знал, что предупредило его об опасности. И, несмотря на пройденный путь, – ему казалось, что прошли целые века, – он почувствовал какую-то опасность и выхватил револьвер. И снова как во сне увидал он двух людей, вышедших из темноты, услыхал, что они велели ему остановиться. Его револьвер выстрелил четыре раза; он увидел огонь, услыхал выстрелы из револьверов и почувствовал, что ранен в бедро. Он увидел, как один из людей свалился, и, когда другой бросился к тому на помощь, он нанес ему удар тяжелым револьвером прямо в лицо. Потом он пустился бежать. Вскоре он очнулся от сна и почувствовал, что бежит вниз по дороге, сильно прихрамывая, и сразу же вспомнил о чемоданчике: тот все еще болтался у него за спиной. Черчилль был почти убежден, что все случившееся – сон, пока не ощупал револьвер и не убедился, что он разряжен. Вслед за тем он ощутил острую режущую боль в бедре и, прощупав его, почувствовал на руке теплую кровь. Рана была, по-видимому, не глубокая, но тем не менее несомненная. Он окончательно очнулся и тяжело тащился по направлению к Каньон-Сити.
Там он нашел обладателя нескольких лошадей и телеги, который за двадцать долларов согласился встать с постели и запрячь коней. Черчилль взобрался на телегу и заснул, не спуская чемодана со спины. Это была беспокойная скачка по размытым водою камням до долины Дайе. Но он просыпался, только когда телега подскакивала особенно сильно. Всякий бросок, поднимавший его тело меньше чем на фут над уровнем повозки, был ему безразличен. Последняя миля пролегала по ровной местности, и он спал крепко.
Они приехали на ранней заре. Извозчик немилосердно тряс его и ревел ему в ухо, что «Афинянин» ушел. Черчилль смущенно поглядел на пустую пристань.
– Виден дымок вон там, у Скагуэя, – сказал возчик.
Глаза Черчилля слишком распухли, чтобы видеть на таком расстоянии, но он все-таки сказал:
– Это он. Достаньте мне лодку.
Возчик был человек услужливый и нашел ялик и гребца за десять долларов; деньги нужно было платить вперед. Черчилль заплатил, и ему помогли влезть в ялик. Сам он уже не мог этого сделать. До Скагуэя было шесть миль, и он сладостно мечтал, что проспит все это время. Но лодочник не умел грести, и Черчилль сел на весла и проработал еще несколько столетий. Он никогда не видел таких длинных и мучительных шести миль. Легкий, но капризный ветер дул в проливе и задерживал его. Он чувствовал слабость в верхней части желудка, страдал от истощения и одеревенения членов. По его требованию лодочник взял черпак и плеснул ему в лицо соленой водой.
Якорь «Афинянина» как раз поднимался, когда они подъехали к борту парохода. У Черчилля уже не было сил.
– Остановите пароход! Остановите! – кричал он хрипло. – Важное известие! Остановите пароход!
Затем он склонил подбородок на грудь и заснул. Когда полдюжины людей принялись тащить его вверх по трапу, он проснулся, схватился за перила и держался, как утопающий.
На палубе все уставились на него с ужасом. Платье, в котором он покинул пороги Белого Коня, превратилось в какие-то обрывки тряпок; а сам он был так же изодран, как его одежда. Он провел в пути пятьдесят пять часов, дойдя до предела выносливости. Он спал за это время всего шесть часов и весил на двенадцать фунтов меньше, чем при отъезде.
Лицо, руки и тело были разбиты и исцарапаны; он едва видел. Он попробовал встать, но это ему не удалось; он растянулся на палубе, не выпуская из рук чемоданчика, и изложил свое поручение.
– Теперь уложите меня в постель, – закончил он. – Я поем, когда просплюсь.
Они оказали ему честь и отнесли его вниз в его грязных лохмотьях. Его и чемодан Бонделла поместили в отделении для новобрачных – самой роскошной каюте на всем пароходе. Он проспал две склянки, затем принял ванну, побрился, поел и, облокотившись на перила, курил сигару, когда двести путников с Белого Коня подъехали к пароходу.
К тому времени, когда «Афинянин» прибыл в Сиэтл, Черчилль вполне оправился и сошел на берег с чемоданчиком Бонделла в руках. Он гордился этим чемоданом. Он являлся для него символом героизма, честности и верности. «Я сдал товар полностью» – так в разговоре с самим собой выражал он все эти возвышенные понятия.
Было еще не поздно, и он немедленно направился к дому Бонделла. Луи Бонделл был рад его видеть, протянул ему обе руки и потащил его в дом.
– Спасибо тебе, старина! Как хорошо с твоей стороны, что ты привез его, – говорил Бонделл, принимая чемоданчик.
Он небрежно бросил его на диван, и Черчилль одобрительным взором отметил действие его тяжести на пружины. Бонделл засыпал его вопросами:
– Как ты доехал? Как поживаются ребята? Что с Биллом Смитерсом? А Дел Бишоп все еще в компании с Пьерсом? Продал ли он моих собак? Каков оказался Сэлфер-Ботом? Ты хорошо выглядишь. На каком пароходе ты выехал?
На все это Черчилль отвечал, пока не прошли первые полчаса, и в разговоре не наступила пауза.
– Не хочешь ли ты взглянуть на него? – предложил Черчилль, кивая головой в сторону чемоданчика.
– О, это не важно, – отвечал Бонделл. – Оправдала ли заявка Митчелла его ожидания?
– Думаю, тебе было бы лучше взглянуть ка чемодан, – настаивал Черчилль. – Сдавая вещь, я хочу быть уверен, что сдал в целости. Всегда возможно, что кто-нибудь залез в него, пока я спал, или что-нибудь в этом роде.
– В нем нет ничего важного, старина, – отвечал Бонделл со смехом.
– Ничего важного? – повторил Черчилль слабым, упавшим голосом.
Затем он решительно заговорил:
– Луи, что там такое, в этом чемодане? Я хочу знать!
Луи поглядел на него с удивлением, затем вышел из комнаты и вернулся со связкой ключей. Он погрузил руку в чемодан и вытащил тяжелый револьвер «кольт-44»; затем появились несколько коробочек с патронами к нему и несколько ящичков с патронами для винчестера.
Черчилль взял чемоданчик и заглянул в него. Затем он перевернул его вверх дном и осторожно вытряхнул.
– Револьвер весь заржавел, – сказал Бонделл. – Он, вероятно, был под дождем.
– Да, – отвечал Черчилль. – Жаль, что он намок. Мне кажется, я был немного неосторожен.
Он встал и вышел на улицу. Десять минут спустя Луи Бонделл тоже вышел и застал его сидящим на ступенях: упершись локтями в колени, он подпер подбородок руками и пристально уставился в темноту.
Развести костер
Настал день серый и мрачный – необычайно серый и мрачный, когда путник свернул с главной тропы вдоль Юкона и стал взбираться по высокому земляному откосу, с которого еле заметная, слабо утоптанная тропинка вела на восток по пышному краснолесью. Береговой откос был крут, и путник остановился наверху, чтобы отдышаться, оправдывая перед самим собой этот поступок тем, что он хотел взглянуть на часы. Было девять часов. Солнце не показывалось, хотя на небе не виднелось ни единого облачка. Был ясный день, и все же – из-за отсутствия солнца – казалось, что все предметы задернуты неощутимой пеленой – тонкой дымкой, делавшей день серым. Человека это не беспокоило. Он привык к отсутствию солнца. Много дней прошло с тех пор, как он видел солнце, и он знал, что еще несколько дней пройдет, пока веселящий душу шар там, на юге, выглянет над горизонтом и немедленно исчезнет из виду.
Путник бросил взгляд назад, на дорогу, по которой пришел. Юкон, шириной в одну милю, лежал под трехфутовым пластом льда. Поверх этого льда покоилось столько же футов снега. Все было безукоризненно бело, с мягкими волнообразными возвышениями в тех местах, где заморозки образовали ледяные глыбы. К северу и к югу, насколько мог видеть глаз, все было бело, за исключением тонкой, как волос, темной черты, которая вилась и загибалась к югу от острова, поросшего хвоей, а затем шла к северу, где и терялась из виду позади другого такого же островка.
Эта тонкая, как волос, линия была тропой, главной тропой, которая вела к югу на пятьсот миль через Чилкутский перевал к Дайе и к морю, а к северу эта тропа вела на тысячу миль в Нулато, до Св. Михаила на Беринговом море; всего было тысяча пятьсот миль.
Но таинственная, далекая, тонкая, как волос, тропа, отсутствие солнца на небе, ужасающая скука, странное очарование местности – все это не производило никакого впечатлени