Смок нащупал стрелки часов – был час ночи. Совсем тепло, подумал он, не больше десяти ниже нуля. Лабискви вернулась и повела его по темным тропинкам через спящее становище. Как ни осторожно они шли, снег все же поскрипывал под ногами, но этот звук тонул в стоголосой собачьей жалобе: псы самозабвенно выли, им было не до того, чтобы залаять на проходивших мимо мужчину и женщину.
– Теперь можно и разговаривать, – сказала Лабискви, когда последний костер остался в полумиле позади.
Она повернулась к нему – и только сейчас, в слабом свете звезд, Смок заметил, что она идет не с пустыми руками; он дотронулся до ее ноши – тут были его лыжи, ружье, два пояса с патронами и меховые одеяла.
– Я обо всем позаботилась, – сказала она и радостно засмеялась. – Целых два дня я готовила тайник. Я снесла туда мясо, и муку, и спички, и узкие лыжи, на которых хорошо идти по насту, и плетеные лыжи, которые будут держать нас, даже когда снег станет совсем слабый. О, я умею прокладывать тропу, мы пойдем быстро, любимый.
Слова замерли на губах Смока. Удивительно уже то, что она помогла ему бежать, но что она и сама пойдет с ним, этого он никак не ожидал. Растерянный, не зная, как быть дальше, он мягко отнял у нее ношу. Потом, все еще не в силах собраться с мыслями, одной рукой обнял девушку и притянул к себе.
– Бог добрый, – прошептала Лабискви. – Он послал мне возлюбленного.
У Смока хватило мужества промолчать о том, что он хотел бы уйти один. Но прежде чем он вновь обрел дар речи, образы далекого, многоцветного мира, дальних солнечных стран вспыхнули в его памяти, мелькнули и померкли.
– Вернемся, Лабискви, – сказал он. – Ты станешь моей женой, и мы всегда будем жить с Оленьим народом.
– Нет, нет! – Она покачала головой и вся протестующе выпрямилась в кольце его рук. – Я знаю. Я много думала. Тоска по большому миру измучит тебя, долгими ночами она будет терзать твое сердце. Она убила Четырехглазого. Она убьет и тебя. Всех, кто приходит сюда из большого мира, грызет тоска. А я не хочу, чтобы ты умер. Мы пойдем на юг и проберемся через снежные горы.
– Послушай меня, дорогая, – уговаривал он, – вернемся!
Она прижала руку в рукавице к его губам, не давая ему продолжать.
– Ты любишь меня? Скажи, любишь?
– Люблю, Лабискви. Ты моя любимая.
И снова ее рука ласково зажала ему рот.
– Идем к тайнику, – решительно сказала Лабискви. – До него еще три мили. Идем.
Смок не трогался с места, она потянула его за руку, но не могла сдвинуть. Он уже готов был сказать ей, что там, на юге, его ждет другая…
– Нельзя тебе возвращаться, – заговорила Лабискви. – Я… я только дикарка, я боюсь того большого мира, но еще больше я боюсь за тебя. Видишь, все так и есть, как ты мне говорил. Я тебя люблю больше всех на свете. Люблю больше, чем себя. Нет таких слов в индейском языке, чтобы сказать об этом. Нет таких слов в английском языке. Все помыслы моего сердца – о тебе, они яркие, как звезды, и им нет числа, как звездам, и нет таких слов, чтобы о них рассказать. Как я расскажу тебе, что в моем сердце? Вот смотри!
Она взяла его руку и, сняв с нее рукавицу, притянула к себе, под теплый мех парки, прижала к самому сердцу. В долгом молчании Смок слышал, чувствовал, как бьется ее сердце, и знал, что каждый удар этого сердца – любовь. А потом медленно, едва заметно, все еще держа его за руку, она отстранилась, шагнула. Она вела его к тайнику – и он не мог ей противиться. Казалось, это ее сердце ведет его – сердце, которое бьется вот здесь, в его руке.
Подтаявший накануне снег за ночь прихватило морозом, и лыжи легко, быстро скользили по прочному насту.
– Вот сейчас за деревьями будет тайник, – сказала Смоку Лабискви.
И вдруг она схватила его за руку, вздрогнув от испуга и изумления. Среди деревьев плясало веселое пламя небольшого костра, а перед ним сидел Мак-Кен. Лабискви что-то сказала сквозь зубы по-индейски, – это прозвучало как удар хлыста, и Смок вспомнил, что Четырехглазый называл ее гепардом.
– Недаром я опасался, что вы сбежите без меня, – сказал Мак-Кен, когда Смок и Лабискви подошли ближе, и его колючие хитрые глаза блеснули. – Но я следил за девушкой, и, когда она припрятала тут лыжи и еду, я тоже собрался в дорогу. Я захватил для себя и лыжи и еду. Костер? Не бойтесь, это не опасно. В становище все спят как убитые, а без огня я бы тут замерз, дожидаясь вас. Сейчас и пойдем?
Лабискви испуганно вскинула глаза на Смока и, тотчас приняв решение, заговорила. В своем чувстве к Смоку она была совсем девочкой, но теперь она говорила твердо, как человек, который ни от кого не ждет совета и поддержки.
– Ты собака, Мак-Кен, – процедила она сквозь зубы, с яростью глядя на него. – Я знаю, что ты задумал: если мы не возьмем тебя, ты поднимешь на ноги все становище. Что ж, хорошо. Придется тебя взять. Но ты знаешь моего отца. Я такая же, как он. Ты будешь работать наравне с нами. И будешь делать то, что тебе скажут. И если попробуешь устроить какую-нибудь подлость – знай, ты пожалеешь, что пошел.
Мак-Кен посмотрел на нее, и в его свиных глазках мелькнули страх и ненависть, а в глазах Лабискви, обращенных к Смоку, гнев сменился лучистой нежностью.
– Я правильно ему сказала? – спросила она.
Рассвет застал их в предгорьях, отделявших равнину, где обитало племя Снасса, от высоких гор. Мак-Кен намекнул, что пора бы и позавтракать, но они не стали его слушать. Поесть можно и позже, среди дня, когда наст подтает на солнце и нельзя будет идти дальше.
Горы становились все круче, и замерзший ручей, вдоль которого они шли, вел их по все более глубоким ущельям. Здесь не так заметно было наступление весны, хотя в одном из ущелий из-под льда уже выбивалась вольная струя и дважды они замечали на ветвях карликовой ивы первые набухающие почки.
Лабискви рассказывала Смоку, по каким местам им предстоит идти и как она рассчитывает сбить и запутать погоню. Есть только два выхода из Оленьей страны – на запад и на юг. Снасс немедля вышлет молодых охотников сторожить обе эти дороги. Но к югу ведет еще одна тропа. Правда, на полпути, среди высоких гор, она сворачивает на запад, пересекает три горных гряды и сливается с главной южной дорогой. Не обнаружив там, на главной дороге, следов, погоня повернет назад в уверенности, что беглецы направились на запад; никто не заподозрит, что они осмелились избрать более долгий и трудный кружной путь.
Взглянув через плечо на Мак-Кена, шедшего последним, Лабискви сказала негромко:
– Он ест. Нехорошо.
Смок оглянулся. Ирландец набил карманы оленьим салом и теперь исподтишка жевал на ходу.
– Есть будете только на привале, Мак-Кен, – приказал Смок. – Впереди никакой дичи не будет, всю еду надо с самого начала делить поровну. Ведите себя честно, иначе вы нам не попутчик.
К часу дня наст сильно подтаял, и узкие лыжи стали проваливаться, а еще через час не держали уже и широкие плетеные лыжи. Впервые путники сделали привал и поели. Смок подсчитал запасы съестного. Оказалось, что Мак-Кен захватил с собой совсем мало еды. Его мешок был набит шкурками черно-бурой лисы, и для остального почти уже не оставалось места.
– Я просто не знал, что их так много, – объяснил он. – Я собирался в темноте. Зато они стоят больших денег. Оружие у нас есть, патронов много, набьем дичи – это сколько угодно.
– Волки тебя слопают, это сколько угодно, – с досадой сказал Смок, а глаза Лабискви гневно вспыхнули.
Вдвоем они рассчитали, что провизии хватит на месяц, если строго экономить и не наедаться досыта. Лабискви потребовала, чтобы и ей дали нести часть груза; после долгих споров Смок сдался и разделил всю поклажу на три части, строго определив величину и тяжесть каждого тюка.
На другой день ручей вывел их в широкую горную долину; здесь наст уже сильно подтаял, и они с большим трудом, то и дело проваливаясь, добрались наконец до склона новой горы, где под ногами была более твердая ледяная корка.
– Еще десять минут – и нам бы не перейти равнину, – сказал Смок, когда они остановились передохнуть на обнаженной вершине. – Теперь мы поднялись, должно быть, на тысячу футов.
Но тут Лабискви молча показала вниз, на равнину. Меж деревьев, рассеявшись редкой цепью, темнели пять точек. Они почти не двигались.
– Это молодые охотники, – сказала она.
– Они проваливаются чуть не по пояс, – сказал Смок. – Сегодня им уже не выбраться на твердую дорогу. Мы опередим их на несколько часов. Идемте, Мак-Кен. Да побыстрей. Есть будем, когда уже нельзя будет идти дальше.
Мак-Кен тяжело вздохнул, но в кармане у него уже не было оленьего сала, и он побрел за ними, упорно держась позади.
Они опять шли долиной, но уже значительно выше; здесь солнце растопило наст только к трем часам пополудни, а к этому времени им удалось войти в отбрасываемую горой тень, где снег уже снова подмерзал. Лишь раз они приостановились, достали оленье сало, отобранное у Мак-Кена, и съели его на ходу. Промерзшее мясо затвердело, как камень, его нельзя было есть, не разогрев на огне, а сало крошилось во рту и кое-как утоляло мучительный голод.
Только в девять часов, когда кончились долгие сумерки и под пасмурным небом воцарилась непроглядная темень, они сделали привал в рощице карликовых елей. Мак-Кен ныл и жаловался. Девять лет жизни за Полярным кругом ничему его не научили, по дороге он наглотался снега, и теперь, кроме усталости после дневного перехода, его еще мучила жажда и во рту жгло как огнем. Прикорнув у костра, он стонал и охал, пока Смок с Лабискви разбивали лагерь.
Лабискви была неутомима, Смок только дивился ее живости и выносливости, силе ее духа и тела. Бодрость ее не была напускной. Всякий раз, встретясь с ним глазами, она улыбалась ему и, случайно коснувшись его руки, медлила отнять свою. Но стоило ей взглянуть на Мак-Кена, как лицо ее становилось жестоким, беспощадным и глаза сверкали ледяным, недобрым блеском.
Ночью поднялся ветер, повалил снег; весь день они шли, ослепленные метелью, не разбирая дороги, и не заметили ручейка, по руслу которого надо было свернуть на запад и выйти к перевалу. Еще два дня плутали они по горам то вверх, то вниз, и наконец весна осталась позади – здесь, наверху, все еще властвовала зима.