— Кстати говоря, я летом перечитал «Новые всходы», — сказал я. — Ты читал?
— Давно.
— Гамсун там превозносит дельца. Он молодой, энергичный, восприимчивый, великий герой и будущее мира. Людей культуры он презирает. Писаки, мазилы, все они пустое место. То ли дело торговец, не больше и не меньше! Смешно! Представляешь, какой в Гамсуне сидел бес противоречия?
— Хм, — сказал Гейр. — В биографии есть кусок, как он приударял за служанками. Коллоен[75] ставит ему и это лыко в строку, изображает, что по-человечески не понимает его. Но Гамсун-то вышел с самого низа. Об этом все время забывают. Он из беднейших бедняков. И для него горничная — это шаг вверх по социальной лестнице! Гамсуна не понять, если не помнить об этом обстоятельстве.
— Он назад не оглядывался, — сказал я. — Его психология как будто бы никаким боком с родителями не связана, если ты понимаешь, о чем я. Мне так и видятся какие-то седые старики у стены в комнате в далеком Северном Нурланне, такие старые и седые, что едва отличимы от мебели. И настолько чуждые всей дальнейшей жизни Гамсуна, что вообще не имеют к ней отношения. Но такого не может быть.
— Не может?
— Нет, ну ты понимаешь. Гамсун никогда не описывал детства, только один раз — это «Круг замкнулся». И родительство он почти не изображает. У него в книгах люди берутся из ниоткуда. Прошлого у них нет, потому что оно не имеет значения или они на это значение забили. Кстати, таким образом его герой становится первым массовым человеком, человеком толпы, не имеющим собственного, отпечатанного в нем прошлого. Он сформирован настоящим.
Я взял кусок пиццы, отрезал длинные потянувшиеся нити сыра и откусил кусок.
— Соус попробуй, — сказал Гейр, — хороший.
— Соус тебе.
— Во сколько тебе там надо быть?
— В семь. Начало в половине восьмого.
— Тогда у нас, мягко говоря, довольно много времени. Не прокатиться ли нам по окрестностям? Посмотрим твои места. У меня в Кристиансанне тоже пара есть. Мамин дядя с семьей жил в Люнне. Я бы хотел наведаться туда.
— Для начала выпьем нормального кофе где-нибудь. А потом двинем. Окей?
— Здесь неподалеку было кафе, куда мы ходили в детстве. Давай посмотрим, живо ли оно?
Мы расплатились и вышли. Спустились к отелю «Каледония», я рассказал ему о пожаре, как я стоял за оцеплением и во все глаза смотрел на черный фасад отеля, с которым все было кончено. Пройдя контейнеры в гавани, мы дошли до автобусной станции, у биржи свернули наверх, пересекли Маркенс гате и сели в каком-то артистическом кафе, причем на улице, несмотря на холод, чтобы я мог курить. Потом вернулись в машину и сперва поехали на Эльвегатен, к дому, где я жил первую зиму после развода родителей. Дом был уже перепродан и отремонтирован. Потом мы поехали к дому бабушки с дедом, где умер папа. Развернулись на площадке у яхтенного причала, остановились в маленьком проулке и смотрели на дом. Теперь он был покрашен в белый цвет. Гнилые доски заменены. Сад в полном порядке.
— Это он? — удивился Гейр. — Чудесный дом! Красивый, буржуазный, дорогой. Никогда бы не подумал. Я представлял себе все иначе.
— Да, он такой. Но меня это не трогает. Дом и дом. Он больше ничего для меня не значит. Теперь я это вижу.
Через два часа мы остановились перед Народным университетом, где мне предстояло выступать. Он располагался в лесу недалеко от Сёгне. Небо было совершенно черное, сплошь усыпанное звездами, они горели и сияли, шумела близкая река и недальний лес. Звук от захлопнутой дверцы машины заметался между домами. Потом вокруг нас сомкнулась тишина.
— Ты уверен, что это здесь? — спросил Гейр. — В лесу? Кто потащится сюда пятничным вечером слушать тебя?
— Не знаю. Но это тут. Красиво, правда?
— Да, атмосферно.
Наши шаги гремели по мерзлому гравию. В большом доме, белом, деревянном, трехэтажном, видимо рубежа веков, свет не горел нигде. В другом, стоявшем метрах в двадцати перпендикулярно к большому, три окна светились. В одном были видны два силуэта. Они играли на фоно и скрипке. Справа был огромный бывший сеновал, тоже темный, где и планировались чтения. Мы несколько минут походили вокруг, заглянули в темные окна, увидели библиотеку и что-то похожее на гостиную. Пошли дальше и оказались на мосту через то ли узкую речку, то ли ручей. Черная вода и черный лес стеной на другой стороне.
— Нам нужно выпить кофе или еще чего-нибудь, — сказал Гейр. — Можешь спросить тех двоих, нет ли у них ключа?
— Нет. Мы ни у кого ничего спрашивать не будем. Устроители придут, когда придут.
— Нам надо хотя бы погреться. Против этого возражений нет?
— Нет.
Мы зашли в узкий флигель, наполненный музыкой. Музыкантам оказалось лет шестнадцать или семнадцать. Она — красивая, с мягким взглядом; он — того же возраста, прыщавый, неуклюжий, чуть покраснел и был нам не рад.
— У вас нет ключа от того здания? Вот он будет там выступать. Но мы приехали раньше, чем надо.
Она помотала головой: ключа нет. Но мы можем подождать в соседней комнате, там есть кофемашина. Так мы и сделали.
— Напоминает школьный лагерь, — сказал Гейр. — Этот свет в доме, когда снаружи темно и холодно. И лес кругом. И никто не знает, куда я подевался и что я делаю. Своего рода ощущение свободы. Это от темноты. Она настроение создает.
— Понимаю тебя, — сказал я. — Сам я скорее психую. У меня все тело ломит.
— Из-за выступления? Что тебе надо будет здесь выступить? Come on! Все будет хорошо.
Я вытянул руку:
— Видишь?
Она дрожала, как у старика.
Через полчаса меня провели в зал. Меня встретил очередной бородатый профессорского вида мужчина в очках, лет под шестьдесят.
— Красота, правда? — спросил он, когда мы вошли в зал.
Я кивнул. Правда, красиво сделано. Большой амфитеатр вместимостью человек в двести был вписан в пространство сеновала как капсула, чтобы обеспечить оптимальную акустику. На стенах подлинные полотна. Да, подумал я снова, у этой страны сейчас много денег. Я поставил сумку рядом со стулом докладчика, достал книги и свои записи, поздоровался еще с несколькими людьми, с кем мне полагалось поздороваться, в частности с пожилой, деловитой и приятной женщиной из книжного магазина, она привезла книги, чтобы торговать ими после выступления, и пошел прогуляться в темноте, постоял у реки, выкурил две сигареты. Потом просидел четверть часа в туалете, спрятав лицо в руках. Когда я вернулся в зал, там подсобрался народ. Человек сорок, а то и пятьдесят? Неплохо. Приехал духовой оркестр, они собирались исполнять музыку барокко. Полчаса они играли — пятничным вечером посреди леса, — потом настала моя очередь. Я стоял у всех на виду, пил воду, ковырялся в своих бумажках, неуверенно заговорил, глотая слова, дрожащим голосом, но потом разошелся, и пошло-поехало. Публика слушала внимательно, их интерес подстегнул меня, я все больше расслаблялся, они смеялись, где надо, и меня заполняла радость, потому что нет дела более духоподъемного, чем общаться с аудиторией, которая с тобой на одной волне, когда люди не просто хорошо к тебе настроены, но включаются в то, о чем ты рассуждаешь. А это я видел, и что они оживились; а когда я потом сел подписывать книги, каждый хотел обсудить что-то из моего выступления, что-то их задело, и они хотели сказать об этом, полные восторга. Только уже идя с Гейром к машине, я опал, снова скатился в свою обычную точку, откуда поднимается презрение. Ничего не сказав, я сел в машину и уставился в окно на дорогу, петлявшую в темноте.
— Было хорошо, — сказал Гейр. — Ты это здорово умеешь. Не понимаю, на что ты жалуешься. Ты мог бы ездить в турне и зарабатывать деньги!
— Прошло хорошо, потому что я даю им, что им хочется, и говорю то, что им охота услышать. Заискиваю перед ними, как перед всеми остальными.
— Передо мной сидела женщина, по виду учительница, — сказал Гейр. — Когда ты заговорил о насилии над детьми, она застыла. Но потом ты произнес спасительное слово. Инфантилизация. И тут она кивнула. Это понятная концепция, которую она может принять. Она все сглаживает. А если бы ты этого не сделал, пошел в дебри, то не факт, что народу бы захотелось поговорить с тобой после сеанса. А что может быть инфантильнее, чем педофилия?
Он засмеялся. Я закрыл глаза.
— И духовой оркестр посреди леса. Барочная музыка. Я такого не ожидал. Ха-ха-ха! Отличный был вечер, Карл Уве, правда. Магический. Темнота, звезды и шум реки.
— Да, — кивнул я.
Мы поехали в объезд Кристиансанна, через мост Вароддбру, мимо зоопарка, Нёрхолма, Лиллесанна и Гримстада. Иногда заводили разговор, доехали до Арендала, походили по старому городу, Тюхолмену, я выпил пива в каком-то баре, потому что был в полном раздрае, причем безо всякой видимой причины. Находиться здесь, в гуще знакомых зданий вокруг гавани, в местах, переполненных воспоминаниями, видеть на том конце пролива силуэт Трумёйи, было хорошо, но странно еще и потому, что тут же был и Гейр, в моем сознании связанный со стокгольмским куском жизни. Около двенадцати мы переплыли на Хисёйю, Гейр показывал мне какие-то места, я смотрел на них без подлинного интереса, его так и не удалось мобилизовать, но среди прочего была пристань на оконечности острова, в юности они там тусили; наконец, Гейр привез меня в жилой район, в котором вырос. Он запарковал машину перед гаражом, я взял свою сумку из багажника и пошел за ним в дом, похожий на наш, во всяком случае того же периода. Коридор был заставлен цветами и венками.
— В доме были похороны, как видишь, — сказал он. — Если хочешь, можешь поставить в какую-нибудь вазу и свой веник.
Так я и сделал. Потом он показал мне мою комнату, на самом деле она была его брата, Одда Стейнара, но ее приготовили для меня. Мы взяли на кухне по паре бутербродов, и я прошелся по обеим гостиным. Гейр всегда говорил, что его родители — не ровесники наших, а из предыдущего поколения, и глядя, как у них все обставлено, я понял, что он имел в