— Ты Стокгольм знаешь? — спросил он.
Я помотал головой.
— Не особенно. Был здесь несколько часов.
— Это очень красивый город. Но холодный как лед. Здесь можно прожить всю жизнь и ни с кем не сблизиться. Все устроено так, чтобы ты ни с кем не соприкоснулся. Посмотри на эскалаторы, — сказал он и кивнул куда-то, где они, видимо, находились. — Все, кто стоит, стоят справа, все, кто идет, идут слева. Я когда в Осло приезжаю, только глаза таращу, как люди постоянно наталкиваются друг на друга. Эти вечные пируэты в толпе, сначала влево, потом вправо, снова влево, чтобы разойтись с человеком на улице, здесь такого не бывает. Все знают, куда идти, и все делают, как надо. В аэропорту на полу нарисована желтая черта. За нее никто не заступает. И выдача багажа происходит спокойно и чинно. И разговоры в этой стране устроены так же. В разговорах есть своя желтая черта, ее нельзя переступать. Все вежливы, все хорошо воспитаны, все говорят что положено. Для того, кто к этому привык, читать дебаты в норвежских газетах — шок. Ну и градус обсуждения! Они ругают друг друга! Здесь это немыслимо. Если вдруг по телевизору дадут высказаться норвежскому профессору, чего почти не бывает, потому что до Норвегии никому дела нет, Норвегии для Швеции не существует, но все-таки если и мелькнет норвежский профессор на экране, то выглядит он непременно как дикарь — волосы всклокочены, одет неопрятно и затрапезно и говорит вещи, которые профессора не говорят. Это часть норвежской академической традиции: образованность не демонстрируется или не должна демонстрироваться… Или так: демонстрация образованности должна учитывать индивидуальность и склад характера. Но не общее и коллективное, как принято здесь. Но здесь этого не понимают. Здесь они просто видят перед собой на экране дикаря. В Швеции все считают шведские нормы единственно возможными. Любое отклонение от шведских стандартов считается ошибкой или недостатком. Это до смерти раздражает. Точно, я видел Юна Бинга. Он был похож на городского сумасшедшего. Длинные волосы, усы, я почти уверен, что он был в вязаной кофте.
Шведский профессор всегда корректно одет, корректно себя ведет, говорит то, чего все ждут, и в той манере, которую все ждут. Замечу, в Швеции все ведут себя корректно. Я имею в виду, в публичном пространстве. На улицах-то другое дело. Они тут несколько лет назад повыпустили из психушек всех пациентов. Теперь они ходят повсюду, вопят или бормочут. Но в целом тут все устроено так, что бедные живут в своих районах, состоятельные в своих, культурная тусовка в своих, а мигранты в своих. Ты постепенно разберешься.
Он поднес чашку к губам и отхлебнул кофе. Я не знал, что мне сказать. Его монолог не был порожден ситуацией, единственная привязка к реальности — что я приехал из Норвегии, но он был так скомпонован и лился столь плавным потоком, что выдавал домашнюю наработку. Это было то, что Гейр говорит, видел я, одна из его тем. Мой опыт общения с собеседниками, имеющими свои темы, такой: дать ему выпустить напор готовых формулировок, потому что частенько за ними обнаруживается другой тип внимательности, включенности и присутствия. Насколько справедливы его утверждения, я понятия не имел, видел только, что в основе их лежит фрустрация и что говорит он на самом деле о том, что вызывает у него фрустрацию. Это могла быть и Швеция. А могло быть что-то в нем самом. Какая мне разница, пусть себе говорит о чем хочет, я не поэтому тут сижу.
— В Норвегии спорт на пару с научными интересами прокатывает нормально, — говорил он. — Или научные интересы вместе с попить пивасика, это я по Бергену отлично помню. Спорт был очень популярен среди студентов. А здесь нет. Здесь это вещи несовместные. Я говорю не о естественниках, а вообще об интеллектуалах. Здесь в академических кругах перебор с интеллектуализмом, только он и существует, все подчинено интеллекту. Тело, физическая активность, например, полностью отсутствует. А в Норвегии недобор по части интеллектуализма. Поэтому в Норвегии бытовая простонародность для профессора не проблема. Ход мысли, видимо, такой, что на фоне окружения интеллект сам засияет как бриллиант. А в Швеции окружение интеллектуала тоже должно сиять. Аналогично с высоким искусством. В Норвегии оно задвигается, его не должно быть, элитарное может существовать, только если оно одновременно годится для широких масс. А в Швеции, наоборот, оно выпячивается. Массовое и элитарное здесь несовместимы. Одно находится здесь, другое там, и какой-то обмен даже не предполагается. Исключения, конечно, есть, но общее правило таково. Другое большое отличие Швеции от Норвегии — роль человека. В последний визит домой я добирался автобусом из Арендала в Кристиансанн, и водитель взялся рассказывать нам, что он на самом деле не шофер, а кто-то там, не помню, а шоферит только в Рождество, если попросят. И добавил, что сейчас в праздники надо выручать друг друга. И все это в громкоговоритель! Абсолютно немыслимая ситуация в Швеции. Здесь человек идентифицирует себя со своей работой. Из своей роли выйти нельзя. Нет в ней такой опции, нет зазора, куда можно просунуть голову и сказать: вот он, настоящий я.
— Зачем же ты здесь живешь? — сказал я.
Он смерил меня быстрым взглядом.
— Это идеальная страна, чтобы тебя оставили в покое, — сказал он и снова заскользил взглядом по всему вокруг. — Я ничего против холодности не имею. Я не хотел бы ее в своей жизни, но могу проживать в ней свою жизнь, если ты улавливаешь разницу. На нее приятно смотреть. Она удобна. Я презираю ее, но могу выжимать из нее пользу. Так что, идем?
— Ага, — сказал я, затушил окурок, допил последние капли кофе, взял со стула пальто, надел его, повесил на спину рюкзак и пошел за Гейром. Когда мы поравнялись, он попросил:
— Ты не мог бы идти с другой стороны? У меня это ухо почти не слышит.
Я послушно перешел. Но обратил внимание, что он идет носками в разные стороны, как утка. Я на это всегда обращаю внимание. Так ходят балеруны. У меня однажды была девушка-балерина, и одной из немногих вещей, которые я в ней не любил, была как раз походка носками врозь.
— Где твой багаж? — спросил он.
— Вниз и направо, — ответил я.
— Тогда здесь спустимся, — ответил он и кивнул на лестницу в конце зала.
Я никакой особой разницы между поведением людей на вокзале Осло и здесь не видел. Во всяком случае, в глаза она не бросалась. Отличия, о которых он говорил, проявлялись минимально, но, видимо, за годы ссылки существенно выросли в пропорциях.
— По-моему, и в Норвегии так, — сказал я. — Такая же толкотня.
— Подожди, — ответил он и улыбнулся. Улыбка была саркастическая, эдакого всезнайки. А вот чего я не выношу, так это всезнайства, во всех его формах. Оно равнозначно утверждению, что сам я знаю куда меньше.
— Смотри, — сказал я, остановился и показал на табло прибытия у нас над головой.
— Что там? — спросил Гейр.
— Табло, — ответил я. — Из-за чего я сюда и приехал.
— Чего? — сказал Гейр.
— Сам посмотри. Сёдертелье, Нюнэсхамн, Евле, Арбога, Вестерос, Эребру, Хальмстад, Упсала, Мура, Гётеборг, Мальмё. В этом есть что-то невероятно экзотичное. И в Швеции вообще. Язык почти как наш, города похожи, на фотографии шведскую деревню не отличишь от норвежской. Отличия очень небольшие. Но вот как раз эти маленькие различия, крохотная разница, что все почти знакомо, почти понятно, почти как наше, вот это меня притягивает больше всего.
Он посмотрел на меня недоверчиво.
— А ты псих! — сказал он.
И заржал.
Мы пошли дальше. Не очень похоже на меня выдавать такие тирады на ровном месте, но я чувствовал, что надо сделать ответный ход. Не отдавать ему первенство.
— Меня всегда тянуло в такие места, — не останавливался я. — Не в Индию, Бирму или Африку, где отличия огромные, это мне не интересно. А вот, например, в Японию. Не в Токио или другой мегаполис, а в деревню, маленькую рыбацкую деревню в Японии, ты, может быть, видел, природа почти как у нас, зато культура — дома, быт — совершенно другие, вообще непостижимые. Или в штат Мэн в Америке. Ты видел эти пляжи? Природа как в Сёрланне, но все рукотворное там американское. Понимаешь меня?
— Нет. Но я слушаю.
— Я уж все сказал.
Мы спустились в коридор, тоже полный спешащих людей, дошли до камер хранения, я вытащил свои чемоданы, Гейр взял один, и мы двинули в сторону перрона метро, его было видно в паре сотен метров.
Полчаса спустя мы шли по центру пригородного спального района пятидесятых годов постройки, который в подсвеченной фонарями мартовской мгле казался полностью первозданным. Назывался он Вестерторпом, дома все были квадратные и кирпичные, а отличались высотой — подальше от центра повыше, на главных улицах пониже и с магазинами на первом этаже. Между домами стояли, замерев, сосны. Там-сям в свете из окон и от подъездных ламп, как будто выраставшем из земли, я различал какие-то горушки и озерца. Гейр говорил без умолку, как до того в поезде метро. В основном рассказывал о том, что нам встречалось. В потоке проскальзывали названия станций, красивые и иностранные. Слюссен, Мариаторгет, Синкенсдамм, Хорнстулль, Лильехольмен, Мидсоммаркрансен, Телефонплан…
— Нам сюда, — сказал он и показал на дом у дороги.
Мы вошли в подъезд, вверх по лестнице и в дверь. Стена книжных полок, перед ней вешалка для курток, запах чужой жизни.
— Кристина, привет. Выйдешь поздороваться с нашим норвежским другом? — сказал он и заглянул в комнату слева.
Я сделал шаг вперед. Там за столом сидела женщина, подняв на меня глаза; в руке у нее был карандаш, на столе перед ней лежал лист бумаги.
— Привет, Карл Уве, — сказала она. — Приятно познакомиться, я много о тебе наслышана.
— Я, к сожалению, ничего о тебе не слышал, кроме того немногого, что есть у Гейра в книге, — ответил я.
Она улыбнулась, мы пожали руки, и она стала убирать со стола свои вещи и накрывать ужин. Гейр провел мне экскурсию по квартире, недолгую, поскольку комнат в ней было две, от пола до потолка забитые книгами. В гостиной был рабочий уголок Кристины, а у Гейра свой, в спальне. Он походя открывал некоторые шкафы, чтобы показать мне книги, они стояли ровнехонько, как будто вымеренные уровнем, и не по алфавиту, а по сериям и писателям.