Любовь — страница 38 из 108

е ожидание чего-то большего во втором действии. Но я не обманулся. Все рвануло выше, выше, нагнетая напряжение, и в заданных узких рамках, под конец вмещавших только мать и сына, возникла безграничность, дикость, безоглядность, в которых исчезли сюжет и пространство, осталось только ощущение, но очень сильное, что тебя пустили посмотреть на суть жизни и ты оказался в том месте, где событийный ряд не играет вообще никакой роли. Ничего, что называется словами «вкус» и «эстетика», больше не существовало. Полыхало ли гигантское красное солнце на заднике? Катался ли голый Освальд по сцене? За детали не поручусь, конкретика увиденного исчезла в возникшем ощущении абсолютного и полного присутствия, одновременно жгучем и ледяном. Но если бы не начало, если бы не весь путь от старта, то все происходящее могло бы показаться перебором, возможно, даже банальностью или китчем. Гениальным было первое действие, все было сделано там. И только мастеру, всю жизнь занятому творчеством, с огромным, длиной в пятьдесят с лишним лет, послужным списком, могло достать проницательности, хладнокровия, мужества, интуиции и ума сделать подобное. Такое невозможно выдумать из головы, нереально. Кажется, ничего из читанного или виденного мной близко не стояло рядом с таким умением препарировать сущностное. Пока мы выходили вместе с публикой из зала и дальше на улицу, никто из нас не проронил ни слова, но по отстраненности на лицах я понял, что оба они тоже позволили переместить себя в то чудовищное, но подлинное и тем прекрасное место, что Бергман увидел в Ибсене и воссоздал. Мы решили выпить пива в «KБ»[44] и, пока шли туда, наше похожее на транс состояние развеялось, сменившись радостной эйфорией. Смущение, которое я по своему обыкновению должен был чувствовать рядом с такой привлекательной девушкой, как Линда, вдобавок усугубленное неловкими воспоминаниями трехлетней давности, вдруг полностью прошло. Она рассказывала, как однажды налетела на штатив софита во время репетиции и в какую ярость пришел Бергман. Мы говорили о разнице между «Привидениями» и «Пер Гюнтом», двумя краями спектра, один оперирует лишь внешней стороной, другой — внутренней, оба — исключительной подлинности. Линда пародировала Макса фон Сюдова в шахматной партии со Смертью[45] и обсуждала разные фильмы Бергмана с Гейром, который несколько лет в одиночку ходил на все показы в Синематеку и, соответственно, пересмотрел чуть ли не все стоящее из мировой классики, а я просто сидел и слушал их, счастливый из-за всего сразу. Счастье, что я посмотрел спектакль, счастье, что переехал в Стокгольм, счастье сидеть вот так с Гейром и Линдой.

Когда мы распрощались и я уже брел к себе вверх по Мариабергет, до меня вдруг дошли две вещи.

Во-первых, я хочу увидеть ее снова как можно скорее.

Во-вторых, мне нужно двигаться в сторону того, что я сегодня увидел, все прочее недостаточно хорошо, все прочее не тянет. Только сама соль, сама сущность человеческого бытия. Если на то, чтобы дойти до сути, требуется сорок лет, пусть будет сорок лет. Мое дело не терять цель из виду, никогда не забывать, что я двигаюсь туда.

Туда, туда, туда.

Два дня спустя позвонила Линда и позвала меня на Вальборг[46]: они с двумя подружками затеяли вечеринку, а я пусть позову своего друга Гейра. Я так и сделал. В пятницу в мае две тысячи второго года мы с Гейром догуляли по Сёдеру до квартиры, назначенной под праздник, и вскоре уже поместились в глубине дивана, каждый со стаканчиком пунша в руке, в окружении молодых стокгольмцев, каждый из которых был каким-то образом причастен к искусству. Джазовые музыканты, театральный народ, литераторы, писатели, актеры.

Линда, Микаэла и Эллегор, хозяйки праздника, познакомились в свое время в стокгольмском «Стадстеатрн». Среди гостей, помимо актеров, было множество жонглеров, пожирателей огня и воздушных гимнастов, поскольку в мае того года в «Драматене» ставили «Ромео и Джульетту» в сотрудничестве с цирком «Циркёр». Шансов провести весь вечер, избежав разговоров, не просматривалось, поэтому я перемещал свою тушу от одной кучки к другой, сначала обмениваясь исключительно салонными любезностями, а по мере употребления джина с тоником — добавляя по нескольку фраз сверх минимального лимита. Особенно меня тянуло поговорить с театральными людьми. Я никогда не думал, что спектакль так заденет меня за живое, поэтому мой энтузиазм в отношении театра достиг тем вечером неимоверных высот. И вот я стою с двумя актерами и рассказываю им, какой Бергман фантастический. А один фыркает в ответ и говорит: Говно старомодное! Традиционнее некуда, блевать тянет.

Ну вот почему я такой идиот?! Конечно, они брезгают Бергманом. Во-первых, он почитался великим, сколько они себя помнят, и всю жизнь их родителей тоже. Во-вторых, они делают совершенно новый театр, великий, Шекспир как цирк, публика ахнет, факелы и трапеции, ходули и клоуны, очень свежо. Они в лепешку расшиблись, чтобы отойти от Бергмана как можно дальше. И тут является какой-то жирный норвег, явно в депрессняке и давай задвигать им Бергмана как новатора…

Отметив, что Гейр и Линда все время сидят вместе на диване и увлеченно болтают, улыбаясь, я со щемящим сердцем — а не собирается ли она снова предпочесть мне моего друга — бродил среди гостей и натолкнулся на каких-то джазменов; они спросили, знаю ли я норвежский джаз, я вяло кивнул, они, естественно, тут же стали выспрашивать имена. Норвежский джаз? А что, есть кто-то еще, кроме Яна Гарбарека? К счастью, до меня дошло, что они ничего плохого не имели в виду, и я выцепил из памяти Бугге Вессельтофта, о нем как-то рассказывал Эспен и пригласил его сыграть на вечере «Ваганта», где я участвовал в чтениях. Они закивали, да, он хорош; я выдохнул с облегчением, отыскал стул и сел посидеть в одиночестве. Тут ко мне подошла темноволосая женщина в цветастом платье, с широким лицом, большим ртом и карими, яркими глазами и спросила, правда ли я норвежский писатель? Да. А что я думаю о Яне Кьярстаде, Юне Эрике Райли и Уле Роберте Сунде?

Я сказал, что думаю.

— Ты правда так думаешь? — спросила она.

— Да, — ответил я.

— Посиди здесь минутку, — попросила она, — я схожу за мужем. Он пишет о литературе. Очень интересуется Райли. Подожди. Я сейчас вернусь.

Я проследил глазами, как она пробирается через толпу в кухню. Как, она сказала, ее зовут? Хильда? Нет. Вильда? Нет. Вот черт. Гильда. Можно было бы и запомнить.

Она снова показалась в людском круговороте, теперь она тянула за собой мужчину. О, этот тип я узнаю сразу. От него за километр разило университетом.

— Скажи еще раз все, что ты сказал! — начала разговор Гильда.

Я сказал. Но поскольку ее пыл распределялся между ним и мной, то, когда беседа иссякла, на что времени ушло немного, я извинился и пошел на кухню взять еды, потому что очередь страждущих подуменьшилась. Гейр болтал с кем-то у окна, Линда с кем-то у книжного шкафа. Я сел на диван и принялся было за куриное бедро, но встретился взглядом с чернявой девушкой, она расценила это как приглашение и в следующую секунду уже стояла надо мной.

— Ты кто? — спросила она.

Я сглотнул, отложил курицу на бумажную тарелку и поднял на девушку глаза. Попробовал усесться еще повыше на мягком диване, но только завалился на бок. И щеки у меня наверняка лоснились от куриного жира.

— Карл Уве, — сказал я. — Я из Норвегии, только что сюда переехал. Несколько недель назад. А ты?

— Мелинда.

— Чем занимаешься?

— Я актриса.

— О, — сказал я, добавив в голос остатки моей бергмановской эйфории. — Тоже играешь в «Ромео и Джульетте»?

Она кивнула.

— А кого?

— Джульетту.

— Вот как!

— А вон Ромео, — сказала она.

Красивый мускулистый юноша двигался в ее сторону. Он чмокнул ее в щеку и взглянул на меня.

Блин, вот диван дурацкий. Я провалился в него и чувствовал себя карликом.

Я кивнул и улыбнулся. Он кивнул в ответ.

— Ты чего-нибудь ела? — спросил он ее.

— Не-а, — сказала она, и оба удалились. Я снова поднес курицу ко рту. На такой вечеринке проще только пить, а про закуску даже не думать.

Напоследок я еще успел полистать фотоальбом на пару с лошадиной ветеринаршей-гомеопатом в глубоком декольте. Алкоголь не поднял мне настроение, как бывало обычно, до градуса, где все ништяк и нет мне никаких преград, наоборот, я провалился в какой-то душевный колодец, а там не было ничего годного, чтобы выбраться обратно. Зато все вокруг стало расплываться и покрываться туманом. Поддавшись непонятному порыву души, я отправился домой, а не завис до шапочного разбора в надежде на что-нибудь интересненькое, и на другой день благодарно этот порыв оценил. Линду я списал со счетов: мы едва словом обменялись на празднике, который я в основном провел, сгорбившись на стуле, постепенно ставшем «моим», а та малость, что я успел за вечер сказать (фраз набралось максимум на открытку), не впечатлила бы ни одну девушку. Тем не менее я учтиво позвонил Линде следующим вечером поблагодарить за приглашение. И вот, пока я стоял, прижав к уху мобильник и глядя в окно на раскинувшийся подо мной, залитый красным жирным закатным солнцем Стокгольм, случился судьбоносный миг. Я сказал, привет, спасибо за вчерашний вечер, было хорошо, она поблагодарила меня, сказала, что и ей праздник понравился, и добавила, что она так и надеялась, что мне будет trevligt[47]. Да, так и получилось. Мы замолчали. Она ничего не говорила, я ничего не говорил. Как быть? Закончить разговор? Это был мой первый порыв, я уже усвоил, что в таких непонятных ситуациях лучше говорить как можно меньше. Хоть глупостей не говоришь. Или продолжать разговор? Секунды шли. Если бы я сказал: да-да, я звонил просто поблагодарить, ну, пока, — и положил трубку, скорее всего, тут бы все и закончилось. Накануне вечером мне так примерно все и виделось, похоронить, и привет. Но тут я подумал: какого черта, что я теряю?