Любовь — страница 43 из 108

— Да, и она становится все больше похожа на бабушку. Особенно когда она закончила играть в «Драматене» и уехала из города, она как будто вдруг вспомнила ту свою прежнюю жизнь. Овощи со своего огорода, никаких магазинных полуфабрикатов, четыре морозильника забиты мясом-рыбой с распродаж. И плюс к тому она перестала заботиться о своей внешности, во всяком случае, никакого сравнения с тем, что было раньше.

Она посмотрела на меня:

— Я тебе рассказывала, как бабушка видела красное северное сияние?

Я помотал головой.

— Она увидела его, гуляя как-то в одиночку. Все небо стало красным, сияние перекатывалось туда-сюда как волны, было красиво, хотя смахивало на Страшный суд. Когда бабушка дома рассказала о красном сиянии, никто ей не поверил, ни один человек. Постепенно она и сама себе перестала верить. Красное северное сияние, кто-нибудь о таком слышал? Ты вот слышал?

— Я нет.

— Но слушай дальше. Много-много лет спустя мы с мамой как-то были в Хюмлегордене поздним вечером. И увидели то же самое! Здесь иногда бывает северное сияние, очень редко, но случается. И в тот вечер оно было красного цвета! Мама позвонила бабушке, как только мы пришли домой. И бабушка заплакала! А многим позже я почитала и выяснила, что причина тут в редком метеорологическом феномене.

Я перегнулся через стол и поцеловал ее.

— Хочешь кофе?

Она кивнула, я пошел внутрь, в бар, и купил два кофе. Когда я принес их и поставил перед ней чашку, Линда подняла на меня глаза.

— Я вспомнила еще одну странную историю, — сказала она. — Может, она не такая уж и странная, но я тогда очень впечатлилась. Я была на острове в шхерах и пошла в лес. Одна. Вдруг надо мной, причем довольно близко, чуть выше деревьев, проплыл дирижабль. Чистая магия! Взялся ниоткуда, проплыл над лесом и пропал. Дирижабль!

— Меня всегда занимали дирижабли, — сказал я. — С самого детства. Они казались пределом фантазии. Мир дирижаблей! Для меня в нем заключалось нечто такое, но какое, хрен его знает. Вот ты как думаешь?

— Если я правильно поняла, то в детстве тебя интересовали водолазы, парусники, астронавты и дирижабли. Ты сказал однажды, что рисовал водолазов, астронавтов и парусники. И все?

— В основном да.

— О чем это может говорить? Тяга вырваться прочь? Водолазы — как глубоко человечество может погрузиться под воду. Космос — как высоко может забраться. Парусники — это про глубину истории. А дирижабли — про то, каким мир не стал.

— Думаю, ты права. Только это было не то чтобы главным и решающим, но ощущалось исподволь — да, если ты меня понимаешь. Когда ты маленький, мир тебя переполняет. И от него нельзя защититься. Да и необходимости такой нет. Во всяком случае, постоянной.

— А сейчас? — спросила она.

— Что сейчас?

— Тебя тянет прочь?

— Смеешься?! Этим летом впервые с моих шестнадцати лет меня прочь не тянет.

Мы вышли из кафе и пошли вниз в сторону Юргорденского моста.

— А ты знаешь, что сначала дирижаблями не умели управлять и пытались дрессировать соколов, а возможно, и ястребов, чтобы они держали в клюве длинные тросы и так летали?

— Нет, не знал, — сказал я. — Я знаю только, что люблю тебя.

В эти новые дни, иначе, чем раньше, наполненные ежедневными ритуалами, у меня все еще сохранялось мощное ощущение свободы. Мы вставали спозаранку, Линда уезжала учиться, я садился и весь день писал, если не шел в Фильмхюсет[50] пообедать с ней, вечером мы воссоединялись и были вместе, пока не ложились спать. В выходные мы ужинали где-то и шли по барам, в «Фолькоперу», наше любимое место, или «Гюльдапан», тоже наш фаворит, или в ресторан «Фолькхеммет», или в большой бар на Уденплан.

Все оставалось как было, и в то же время нет, потому что незаметно, так незаметно, что как будто ничего и не происходило, что-то в нашей жизни стало тускнеть. Жар, который гнал нас друг к другу и в мир, слабел. Порой могло прокрасться и раздражение; вот в субботу я проснулся и подумал, что хорошо бы прогуляться одному, покопаться в книгах у букиниста, сесть в кафе с газетой… Мы встали и пошли в ближайшее кафе, заказали завтрак, а именно — кашу, йогурт, тосты, яйца, сок и кофе, я читал газеты, Линда смотрела по сторонам или в стол и в конце концов спросила: тебе непременно надо сейчас читать газеты, мы не можем вместо этого поболтать? Конечно, ответил я и убрал газету, мы сидели, болтали, отлично провели время, крохотное неприятное чувство, едва заметная мечта побыть одному, спокойно почитать газеты и чтобы никто от меня ничего не хотел была размером с черную точку и быстро прошла. Но на каком-то следующем повороте уже не прошла, а перешла на другие события и ситуации. Если ты правда любишь меня, отставь требования, думал я, но вслух не говорил, пусть сама поймет.

Как-то вечером позвонил Ингве и спросил, не хочу ли я съездить с ним и Асбьёрном в Лондон, я сказал, да, конечно, прекрасный план. Распрощался с ним и увидел, что Линда смотрит на меня из другого конца комнаты.

— Это кто был?

— Да Ингве. Зовет меня с ними в Лондон.

— Надеюсь, ты не стал соглашаться?

— Стал. А не надо было?

— Но мы же сами собирались куда-нибудь поехать! Ты не должен ехать с ним, пока не съездишь со мной!

— Послушай, что ты такое говоришь? При чем тут ты?

Она уставилась в свою книгу. Глаза потемнели до черноты. Я не хотел, чтобы она сердилась. Но и подвесить ситуацию в неопределенности для меня было невозможно, я хотел внести ясность.

— Я не общался с Ингве уже не помню сколько. И не забывай, что здесь я никого не знаю, за исключением твоих друзей. Мои живут в другой стране.

— Ингве только что был здесь.

— Слушай, ну кончай.

— Да-да, езжай, — сказала она.

— Хорошо, — ответил я.

Позже, когда мы легли спать, она извинилась, что ей не хватает великодушия. Ничего страшного, ответил я, пустяки.

— С тех пор как мы вместе, так надолго мы еще не расставались, — сказала она.

— Да, — кивнул я. — Может, и пора.

— Что ты имеешь в виду?

— Мы не сможем не расцепляться до конца жизни.

— Мне казалось, мы хорошо живем, — ответила она.

— Очень хорошо, конечно, — сказал я. — Но ты же понимаешь, о чем я говорю.

— Конечно, понимаю, — сказала она, — но не уверена, что готова с тобой согласиться.

Из Лондона я звонил ей дважды в день, потратил чуть не все деньги ей на подарок, у нее через несколько недель был день рождения, тридцать лет, но одновременно я впервые осознал, поскольку впервые увидел свою стокгольмскую жизнь со стороны, что по возвращении домой пора брать себя в руки и садиться работать, потому что, пока я упивался счастьем, растрачивая и деньги, и себя направо и налево, не только лето просвистело, но и сентябрь уже кончается, а воз и ныне там. Первый мой роман вышел четыре года назад, а второго нет как нет и не предвидится нигде, кроме как на в общей сложности восьмистах страницах «начал» не написанных за это время книг.

Дебютный роман я писал по ночам, вставал в восьмом часу вечера и работал до утра, и, видимо, этой свободы, этого ее простора, мне теперь и не хватало, чтобы взойти на нечто новое. Я уже подступился было к нему в последние недели в Бергене и в первые стокгольмские — та история, как отец отправляется ночью ловить крабов вместе с двумя сыновьями и один из них, безусловно списанный с меня, находит мертвую чайку, и когда я показал ее папе, он сказал, что чайки когда-то были ангелами, и мы поплыли домой, а на палубе стояло ведро с живыми, копошащимися крабами. Гейр Гюлликсен сказал: «Это готовое начало», и он был прав, но я не видел, куда оно ведет дальше, и бился с этим последние месяцы. Написал о женщине в роддоме в сороковые годы; рожденный ею ребенок — это отец нашего Хенрика Ванкеля, а жилье, куда она возвращается с новорожденным сыном, — та самая развалюха, заваленная бутылками, которую Ванкели снесли, чтобы построить новый дом. Но все равно отдавало фальшью, ненастоящим — меня повело не в ту степь. Тогда я решил развить другую линию: тот же дом, два брата ночью, у них умер отец, и один лежит и рассматривает другого, а тот спит. Но и тут мне слышалась фальшь, и отчаяние мое росло: неужели я никогда не напишу вторую книгу?

В первый понедельник после возвращения из Лондона я сказал Линде, что мы не сможем встретиться вечером, потому что я собираюсь всю ночь работать. Не проблема, хорошо, конечно. Часов в девять она прислала мне эсэмэску, я ответил, она прислала новую, они с Корой тут неподалеку, пьют пиво, я ответил, что люблю ее, и пожелал им хорошо провести время, потом еще пара сообщений туда-сюда и тишина, я решил, что она пошла к себе, спать. Но я ошибся, около полуночи она постучала в дверь.

— Ты? Я же сказал, что буду писать.

— Ну, твои эсэмэски были очень нежные, в них было столько любви, и я решила, что ты хочешь, чтобы я пришла.

— Но я работаю, — сказал я. — Правда.

— Это я понимаю, — ответила она; куртку и туфли она уже сняла. — Я же могу просто лечь спать? А ты работай.

— Ты же знаешь, я так не могу. Мне не пишется, даже если кот рядом.

— Меня ты пока не проверял. Вдруг я хорошо влияю на твою работу?

Я страшно разозлился, но не смог сказать нет. У меня не было права так сказать, потому что это равносильно заявлению, что жалкая рукопись, с которой я так маюсь, важнее Линды. Пусть в ту секунду мне казалось именно так, но сказать вслух я не мог.

— Окей, — ответил я Линде.

Мы попили чай, покурили у открытого окна, она разделась и легла. Комната была маленькая, стол отстоял от кровати максимум на метр, о концентрации внимания, когда она лежит тут рядом, можно было и не мечтать, а то, что она заявилась ко мне, зная, что я этого не хочу, меня прямо душило. Но и ложиться я тоже не хотел, чтобы не отдавать ей победу, поэтому через полчаса я встал и сказал ей, что пойду пройдусь; это был демарш, способ выразить протест, я бродил по затуманенным улицам Сёдера, съел сосиску на заправке, сел в парке недалеко от дома и выкурил одну за одной пять сигарет, глядя на светящийся огнями город внизу и думая, что за фигня такая, какого хрена? Как я очутился на этой гребаной скамейке?