Следующую ночь я писал до утра, весь день отсыпался, сходил к Линде на пару часов, вернулся, всю ночь писал, утром лег спать и проснулся от звонка Линды, она хотела поговорить. Мы пошли прогуляться.
— Ты больше не хочешь жить со мной? — спросила она.
— Хочу, — сказал я.
— Но мы не живем больше вместе. И я тебя не вижу вообще.
— Мне надо работать. Ты же это понимаешь.
— Нет, я не понимаю, почему ты должен работать по ночам. Я тебя люблю и поэтому хочу быть с тобой.
— Мне надо работать, — повторил я.
— Окей. Если ты продолжишь в том же духе, мы расстаемся.
— Ты шутишь?
Она посмотрела на меня:
— Какие на фиг шутки. Хочешь проверить?
— Ты не можешь так мной командовать.
— Я тобой не командую. Просто обозначаю разумное условие. Мы пара, и я не хочу быть все время одна.
— Все время?
— Да. Я уйду от тебя, если ты не изменишь свой распорядок дня.
Я вздохнул:
— Ну, что делать, изменю. Он не догма.
— Хорошо, — сказала она.
На следующей день я по телефону пересказал разговор Гейру, и он пошел бухтеть. Ты чего, охренел? Ты, мать твою, писатель!! И никто не имеет права указывать тебе, как жить. Не имеет, ответил я, но вопрос стоит не совсем так, это моя плата. За что, спросил Гейр. За наши отношения. Нет, этого я не понимаю, сказал он. Как раз здесь ты должен упереться. Иди на компромисс во всем, кроме этого. Но я мягкий, сам знаешь. Длинный и мягкий, сказал он и заржал. Тебе решать, твоя жизнь.
Прошел сентябрь, листья пожелтели, потом покраснели, потом опали. Синева неба стала глубже, солнце стояло ниже, воздух был холодный и прозрачный. В середине октября Линда собрала всех своих друзей в итальянском ресторане в Сёдере по случаю своего тридцатилетия. В ней было столько света! Она лучилась им, а я сиял: она моя. Гордость и благодарность, вот что я чувствовал. Потом мы шли домой; город, переливающийся огнями, она в белой куртке, подаренной мной утром, и радость от всего этого — идти с ней вдвоем, рука в руке, по красивому, чужому пока для меня городу — волна за волной накатывала на меня. Нас по-прежнему переполняло желание и страсть, но в нашей жизни произошел переворот, не мимолетный, под порывом налетевшего ветра, но фундаментальный. Мы решили завести ребенка. Мы не ждали от жизни ничего, кроме счастья. Во всяком случае, я. В вопросах, которые не связаны с философией, литературой, политикой или искусством, но касаются только самой жизни, как она устроена и проживается мной, я никогда не полагаюсь на рассудок, а слушаюсь чувств, они определяют мои поступки. И Линда устроена так же, даже в большей степени.
В те же дни мне предложили попреподавать в писательской школе в Бё; невиданное дело, оказалось, Туре Эрик Люнн должен был вести двухнедельный курс, и ему позволили самому выбрать себе второго писателя в соведущие. Линда сказала, что две недели — слишком долго, ей не хотелось, чтобы я уезжал от нее на столько, и мне самому казалось, что это и правда очень долго, не может она одна маяться в Стокгольме все время, что я буду работать в Норвегии. Но и поехать мне тоже хотелось. С романом дело не шло, надо было искать себе другое занятие, а мало кого из писателей я ценил так, как Туре Эрика Люнна. Когда я упомянул все это в разговоре с мамой, она сказала — но у вас же пока нет детей, почему Линда не может остаться одна на пару недель? Это же твоя работа, сказала она. Золотые слова. Один шаг в сторону, и все становится на свое место. Но я почти никогда не делал этого шага, мы с Линдой жили впритирку во всех смыслах слова: квартира ее на Синкенсдамм была темная и тесная, полторы комнаты на двоих, и жизнь в ней как будто медленно гасила нас. Былая открытость стала схлопываться, а две наши жизни так долго были одной, что начали застывать и царапать друг дружку. Начались мелкие стычки, сами по себе незначительные, но вместе они складывались в определенный повторяющийся узор: наши отношения выстраивались по-новому.
Поздним вечером по дороге на заправку у Слюссена, где ей надо было отработать драматический этюд, а я увязался за компанию, она вдруг на ровном месте, по какому-то пустяковому поводу, окрысилась на меня, послала к черту, я спросил, в чем дело, — молчание. Она уже ушла вперед на десять метров, я пошел догонять.
В другой раз, когда мы покупали продукты на рынке на Хёторгет, потому что к нам должны были прийти ее друзья, Гильда и Кеттиль, я предложил накормить их блинчиками. Она презрительно скривилась. Блинчиками только детей кормят, у нас, знаешь ли, не детский праздник. И хорошо, сказал я, давай у нас будет креп-пати[51]. Так тебя устроит? Она отвернулась в сторону.
По выходным мы гуляли по этому красивому городу, все было хорошо, но вдруг стало нехорошо, из нее полез мрак, а я не знал, что делать. Впервые с момента моего переезда в Стокгольм у меня снова возникло чувство полного одиночества.
Линда очень глубоко провалилась той осенью. Хотя пыталась уцепиться за меня. Но я не понял происходящего. А оно давило так сильно, что я отвернулся от Линды, пытался держать дистанцию. А Линда пыталась ее ликвидировать.
Я уехал в Венецию, мое издательство пустило меня поработать в принадлежащей им квартире, Линда должна была приехать на неделю, а потом я собирался остаться еще на несколько дней один. С ней было ужасно трудно, ужасно тяжело, она говорила только о том, что я ее не люблю, на самом деле я ее не люблю, что она мне не нужна, на самом деле она мне не нужна, что ничего у нас не получится, ничего у нас все равно не получится, потому что на самом деле я этого не хочу, потому что она мне не нужна на самом деле.
— Но ты мне нужна! — сказал я, когда мы по-осеннему прохладным днем шли по острову Мурано, спрятав глаза за темными стеклами очков. Хотя с каждым ее повторением, как я на самом деле ее не люблю, на самом деле не хочу с ней жить, а только и мечтаю от нее отделаться, остаться одному, безо всех, ее слова становились все больше похожи на правду.
Откуда взялось ее отчаяние?
Не из-за меня ли?
Я правда холоден?
И думаю только о себе?
Возвращаясь вечером к ней домой после дня работы, я никогда не знал, что меня ждет. Она встретит меня в хорошем настроении и мы проведем приятный вечер? Или будет злиться из-за чего-нибудь, например, что мы больше не занимаемся любовью каждый день, значит, я люблю ее не так сильно, как раньше? Мы устроимся в кровати и будем смотреть телевизор? Или пойдем гулять на Лонгхольмен? И она будет изводить меня своими требованиями, что я должен принадлежать ей безраздельно и с потрохами, отчего мне инстинктивно захочется отстраниться, и мысль, что это все надо прекращать, так нельзя, будет пульсировать в голове, блокируя всякую возможность разговора или сближения, что она, естественно, заметит и истолкует как подтверждение своей идеи фикс, будто я хочу от нее отделаться, потому что я ее не люблю?
Или нам просто будет хорошо вместе?
Я все больше и больше закрывался, а чем больше я закрывался, тем сильнее она на меня наседала. А чем сильнее она наседала, тем больше внимания я обращал на перепады в ее настроении. Я как метеоролог мониторил ее душевное состояние, не умом скорее, а душой, мучительно чутко следовавшей за каждой переменой ее настроения. Когда она злилась, я переживал это ее гневное присутствие внутри себя. Точно рядом со мной лаяла огромная злющая собака, а мне надо ее как-то успокоить. Иногда, когда мы сидели болтали, я вдруг чувствовал, насколько она сильнее, глубже, умудреннее меня. А иногда, когда она хотела близости и я брал ее, или просто лежал, обняв ее, или мы разговаривали и она была сама тревожность и неуверенность, я ощущал себя настолько сильнее ее, что все другое не шло в зачет. Такие метания туда-обратно, когда все непостоянно, в любую секунду может рвануть, чтобы непременно смениться примирением, ровностью, происходили безостановочно, антрактов мне не полагалось, и чувство одиночества вдвоем росло и крепло.
Все недолгое время нашего знакомства мы ничего не делали вполсилы, и этого тоже.
Однажды вечером, сперва поругавшись, потом помирившись, мы заговорили о ребенке. Мы хотели завести его, пока Линда учится в институте, тогда она могла бы взять декретный отпуск на полгода, а я бы потом сменил ее, и она доучилась. Для этого ей следовало отказаться от лекарств, и она уже готовила почву, но врачи не советовали, хотя психотерапевт ее поддерживал, а окончательное решение было за ней самой.
Мы разговаривали об этом каждый день.
Теперь я сказал, что нам, пожалуй, стоит подождать.
Не считая света от телевизора, беззвучно работавшего в углу, в квартире было темно. Осенняя темнота разлилась за окнами, как море.
— Возможно, нам стоит немного подождать.
— Что ты такое говоришь? — Линда вытаращила на меня глаза.
— Мы могли бы немного подождать, отложить. Давай ты сначала доучишься…
Она встала и со всей силы дала мне пощечину.
— Ни за что! — крикнула она.
— Что ты себе позволяешь? — возмутился я. — Ты с ума сошла?! Ты меня ударила!
Щека горела, Линда действительно била со всей силы.
— Я ухожу, — сказал я, — и больше не вернусь. Даже не мечтай.
Я развернулся, вышел в прихожую и снял куртку с вешалки.
Линда рыдала в комнате у меня за спиной.
— Карл Уве, не уходи! Не бросай меня сейчас!
Я обернулся:
— Ты думаешь, тебе все позволено? И ты можешь творить что угодно?
— Прости меня, — попросила она. — Останься, пожалуйста. Только до завтра.
Я неподвижно стоял в темноте у двери и в нерешительности смотрел на нее.
— Хорошо, — сказал я, — но только до завтра. Потом я уйду.
Утром я проснулся в семь утра и сразу, не завтракая, ушел в свою старую квартиру, которую по-прежнему сохранял за собой. Сделал себе кофе и сел с ним на террасе на крыше покурить. Я смотрел на город внизу и думал, что мне теперь делать.
Оставаться с ней нельзя. Это просто невозможно.