Когда я около семи отправился спать, прозрачный спиртовой огонь горел во мне с такой силой, что я уже ничего не видел, вокруг тоже было одно мое проспиртованное нутро, такое со мной случалось, когда я упивался в хлам. Однако мне хватило остатка мозгов поставить будильник на девять. Я же должен был встретить Линду на вокзале.
В девять я все еще был совсем пьяный. Чтобы встать на ноги, мне пришлось собрать в кулак всю силу воли. Я дотащился до душа, ополоснулся, надел чистую одежду, крикнул Эйрику, что я ушел, он завозился на диване, где прикорнул не раздеваясь, и промычал, что пойдет в город завтракать, я ответил, давай встретимся в двенадцать во вчерашнем ресторане, он кивнул, я тяжело спустился по лестнице и шагнул на улицу; резко светило солнце, от асфальта пахло весной.
По дороге я остановился, купил колу. Залпом заглотнул, купил еще. Посмотрел на свое лицо в витрине магазина. Оно выглядело нехорошо. Узкие красные глазки. Расплывшиеся черты.
Я дал бы что угодно за возможность отсрочить встречу на три часа. Но ее поезд прибывал на вокзал через тринадцать минут, так что вариантов не было: вот дорога, вот время.
Она вышла на перрон вся такая радостная и легкая, с улыбкой огляделась вокруг, высматривая меня, я помахал рукой, и она пошла ко мне, одной рукой везя за собой чемодан.
Увидела меня.
— Привет, — сказал я.
— Ты что, пьяный? — спросила она.
Я сделал шаг навстречу и обнял ее одной рукой.
— Привет, — снова сказал я. — Вчера мы с Эйриком засиделись лишку. Но не бойся, мы с ним у нас сидели.
— От тебя разит перегаром, — сказала она и высвободилась из моих объятий. — Как ты мог так со мной поступить? В такой день?
— Ну прости, — сказал я. — Но ничего же страшного, да ведь?
Она не ответила и пошла. Молчала все время, пока мы выходили из вокзала. На эскалаторе на Кларабергсвиадуктен она начала меня костерить. Подергала дверь аптеки наверху, та оказалась закрыта, воскресенье же. Мы пошли вниз в сторону аптеки с другой стороны «НК». Она бесилась всю дорогу. Я плелся рядом, как пес. Вторая аптека была открыта, вот дерьмище, сказала она, как же ты меня достал, не понимаю, зачем я с тобой живу, ты думаешь только о себе. Тебе вообще по фигу, что вчера произошло, сказала она, подошла ее очередь, тест на беременность, пожалуйста, заплатила, взяла, мы вышли и пошли вверх по Рейерингсгатан, она продолжала швыряться обвинениями, они лились непрерывным потоком, прохожие косились на нас, но ей до этого дела не было — гнев, которого я так в ней боялся, завладел ею целиком. Мне хотелось попросить ее остановиться, попросить не сердиться так, я же извинился, хотя ничего не сделал, не было никакой связи между нашими эсэмэсками и тем фактом, что я продолжил пить со своим норвежским другом, как и факт, что я напился, никак не был связан с тестом на беременность, который она держала в руке, но она смотрела на ситуацию иначе, для нее это были связанные вещи, она романтик, у нее была романтическая мечта: мы двое, любовь, наш общий ребенок, а мое поведение растоптало мечту или напомнило Линде, что эта мечта — только ее. Я плохой человек, совершенно безответственный, как я смел думать о том, чтобы стать отцом? Зачем я втравил ее в это? Я шел рядом с ней и сгорал от стыда, потому что все таращились на нас, сгорал от чувства вины, потому что надрался, сгорал от ужаса, потому что она со своей бешеной яростью перла прямо на меня и на все мое. Это было унизительно, но поскольку она была права, поскольку невозможно было отрицать то, что она говорила: это особый день, когда мы, возможно, узнаем, что у нас будет ребенок, а я напился и явился встречать ее пьяный, то я не мог попросить ее прекратить и не мог послать ее к черту. Она была права или была в своем праве, мое дело склонить голову и все принять.
Я вдруг подумал, что Эйрик бродит, возможно, неподалеку, и наклонил голову еще ниже; мысль, что кто-нибудь знакомый увидит меня в таком виде, казалась чуть ли не самой страшной.
Мы поднялись по лестнице. Вошли в квартиру. Перекрашенную, убранную, все вещи расставлены по местам.
Это был наш дом.
Я остановился в середине квартиры. Линда лупила по мне своим гневом, как боксер колотит грушу. Как будто я вещь. Как будто у меня нет чувств, нет души, как будто я пустое тело, которое топчется в ее, Линды, жизни.
Я знал, что она ждет ребенка, я был совершенно в этом уверен, причем уверен с той секунды, когда мы его зачали. Я сразу подумал тогда: вот оно, случилось, у нас будет ребенок.
Так и вышло.
И вдруг меня прорвало, внутри слетели все заглушки. Обороняться мне было нечем. Защита сдалась. Я зарыдал.
В такие моменты я полностью теряю контроль вообще надо всем, и ситуация выглядит еще и нелепо.
Линда умолкла и посмотрела на меня.
До сих пор она ни разу не видела меня плачущим. Я не рыдал с папиных похорон, а прошло почти пять лет.
Вид у нее стал испуганный.
Я отвернулся, я не хотел, чтобы она видела, это десятикратно увеличивало унижение, я получался не только не человек, но и не мужчина тоже.
Но ни отвернуться, ни закрыть лицо руками, ни выйти в коридор — ничего не помогало, я рыдал как безумный, это было безумие, прорвало все плотины разом.
— Карл Уве, — сказала она у меня за спиной, — милый мой Карл Уве. Я ничего такого в виду не имела. Просто очень расстроилась, потому что ждала другого. Но ничего страшного. Карл Уве, дорогой. Не плачь. Ну, не плачь.
Я и сам хотел не плакать. Я точно меньше всего хотел, чтобы она видела меня рыдающим.
Но перестать рыдать не получалось.
Она попробовала обнять меня, я отпихнул ее. Набрал воздуха, пробуя продышаться. Получился дребезжащий жалкий всхлип.
— Извини, — бормотал я, — извини, я не хотел…
— Я жалею, что не сдержалась, — сказала она.
— Опять на том же месте, — сказал я и улыбнулся сквозь слезы.
У нее тоже были зареванные глаза, и она тоже улыбнулась.
— Да, — сказала она.
— Да, — сказал я.
Я пошел в ванную, снова всхлипнул, содрогаясь всем телом, и снова дрожь при попытке набрать воздуха; но постепенно, когда я несколько раз умылся холодной водой, стало легче.
Когда я вышел, Линда так и стояла в коридоре.
— Ты получше? — спросила она.
— Да, — сказал я, — такое идиотство. Это с похмелья, мне вдруг нечем стало защищаться. Вообще все стало вдруг невозможно.
— Ничего страшного, что ты плакал, — сказала она.
— Для тебя ничего, а я не люблю. Мне бы лучше, чтобы ты ничего этого не видела. Но теперь ты уж видела. Теперь все знаешь. Вот такой я.
— Да, такой прекрасный.
— Перестань, — сказал я, — хватит. Перевернули страницу. Скажи лучше, хорошо у нас тут стало?
Она улыбнулась:
— Фантастика!
— Во-от.
Мы обнялись.
— Ну что, — сказал я, — пойдешь посмотришь?
— Сейчас?
— Да.
— Хорошо. Только еще обними меня.
Я обнял.
— Ну?
Она засмеялась:
— Окей.
Она ушла в ванную и вернулась с белой полоской в руке.
— Надо подождать несколько минут, — сказала она.
— А ты как думаешь?
— Сама не знаю.
Она пошла на кухню, я за ней. Она смотрела на белую полоску.
— Что-нибудь видно?
— Нет. Ничего не происходит. Значит, может, и нет ничего. А я была так уверена, что есть.
— Но оно и есть. Тебя тошнит. Слабость. Сколько еще признаков тебе нужно?
— Один.
— Смотри-ка. Она ведь стала голубая?
Она ничего не сказала.
Подняла ко мне лицо. Глаза были темные и серьезные, как у зверя.
— Да.
Мы были не в силах молчать полагающиеся три месяца. Уже через три недели Линда позвонила своей маме, и та заплакала от радости. Моя держалась более сдержанно, как здорово, как приятно, но тут же призналась, что беспокоится, как мы справимся. Линда учится, я пишу книгу. Время покажет, сказал я, в январе увидим. Я знал, что маме всегда нужно время, чтобы привыкнуть к любым переменам: сначала она должна все обдумать, а потом уже происходит сдвиг, и она принимает новое. Ингве, которому я позвонил сразу вслед за мамой, сказал: ого, отличные новости! Да, сказал я, вышагивая по внутреннему двору с той же сигаретой. Когда ждете? — спросил он. В январе, сказал я. Поздравляю, сказал он. Спасибо, сказал я. Слушай, мы тут с Ильвой на футболе, и мне не очень удобно говорить, давай я тебя попозже наберу? Конечно, ответил я и положил трубку.
Я закурил новую сигарету и понял, что не вполне доволен их реакцией. У меня будет РЕБЕНОК. Это же великое СОБЫТИЕ!
Видно, мой отъезд в Швецию все же сказался. Я общался с моими постоянно, как и раньше, но что-то все же изменилось, и я пытался понять — со мной или с ними. Я был теперь не так близко, а жизнь моя менялась раз за разом, фундаментально, в нее входили совсем новые места, люди, ощущения, и ничего из этого я не мог донести до них целиком, при том что по-прежнему рассчитывал на полное понимание, как раньше в Тюбаккене, а затем в Твейте и Бергене.
Что-то я многовато накрутил, сказал я себе. Когда я семь лет назад позвонил Ингве с новостью, что издательство берет мой роман, брат был примерно так же лаконичен. Надо же, сказал он. Очень хорошо. Для меня это была умопомрачительная новость, главное событие жизни, и я думал, что все будут потрясены не меньше.
Так, естественно, не бывает.
Большое, значительное всегда воспринимается с трудом, особенно если новость застает человека посреди беготни, неотложных дел, как обычно и случается. Рутина перетягивает внимание на себя, превращает в мелочь почти все, за исключением событий такого масштаба, когда тривиальные заботы тихо отходят в сторонку. Но каждый день жить в таких масштабах нельзя.
Я затушил окурок и пошел наверх, к Линде, она взглянула на меня с любопытством, когда я открыл дверь.
— Что они сказали?
— Страшно обрадовались. Передавали тебе приветы и поздравления.
— Спасибо, — сказала она. — Мама чуть с ума не сошла. Правда, у нее всегда эмоции через край.