Линда, избегая встречаться со мной взглядом, отдала мне Ванью и пошла в гостиную убирать со стола. Я пошел за ней.
— Как он тебе? — спросила она в воздух, не отвлекаясь от уборки.
— Симпатичный человек, — сказал я. — Но у него вообще нет заслонок против внешнего мира. Мне кажется, я первый раз вижу человека, от которого так веет уязвимостью.
— Он точно ребенок, правда?
— Да, и так можно сказать.
Она шла впереди меня, держа в одной руке составленные пирамидой три чашки, а в другой корзинку с булками.
— Ну и дедушки Ванье достались, — сказал я.
— Вот да. Что с ней будет? — сказала она без тени иронии; это был вопрос из черного угла тревог.
— Все будет хорошо, — ответил я. — Не сомневайся.
— Но я не хочу впускать его в нашу жизнь, — сказала она, ставя чашки в посудомойку.
— Если будет как сегодня, то это не страшно, — ответил я. — Он может изредка заходить на чашку кофе. Мы — иногда обедать у него. Все-таки он ей дедушка, не забывай.
Линда захлопнула дверцу посудомойки, нашла в нижнем ящике пакет с зиплоком, переложила в него три оставшиеся булочки, закрыла его и снова прошла мимо меня, чтобы положить пакет в морозильник, стоявший в коридоре.
— Этим он не удовольствуется, я знаю. Если он установил контакт, то начнет названивать. Причем только со своими неприятностями. У него нет представления о границах, пойми.
Она пошла в гостиную, чтобы принести последнюю тарелку.
— Ну, мы же можем попробовать, посмотрим, как оно будет, — сказал я.
— Окей, — сказала она.
На этих словах раздался звонок в дверь.
Что опять стряслось? Или это наша сумасшедшая?
Нет, на пороге стоял растерянный Роланд.
— Не могу выйти. Нигде не нашел кнопки, чтобы открыть дверь. Я всюду посмотрел, но не увидел. Не поможешь?
— Конечно, — сказал я. — Сейчас, только отдам Ванью Линде.
Сделав это, я обулся и спустился с ним вниз и показал, где находится кнопка — справа на стене за первой дверью.
— Теперь я запомню, — сказал он. — Для следующего раза. Справа от первой двери.
Спустя три дня мы обедали у него. Он показал нам перекрашенную стену и светился от удовольствия, пока я нахваливал его работу. С обедом он явно не успевал, Ванья спала в коляске в коридоре, поэтому мы с Линдой сидели в гостиной и болтали вдвоем, а он гремел посудой на кухне. На стене висели фотографии Линды и ее брата, рядом — их газетные интервью по поводу выхода их дебютных книг. Брат тоже выпустил книгу, в девяносто шестом, но, как и Линда, с тех пор ничего больше не публиковал.
— Он очень тобой гордится, — сказал я Линде.
Она опустила глаза и смотрела в стол.
— Давай выйдем на веранду? — предложила она. — Там можно курить.
Это оказалась не веранда, а терраса на крыше, и в просвет между двумя другими крышами можно было любоваться Эстермальмом. Терраса на крыше в двух шагах от Стуреплана; это сколько же миллионов стоит квартира? Да, она темная и прокуренная, но как раз с этим легко справиться.
— Квартира его собственная? — спросил я и раскурил сигарету, заслоняя рукой пламя зажигалки.
Она кивнула.
Ни в одном другом месте, где я жил, хороший адрес и приличная квартира не играли такой судьбоносной роли, как в Стокгольме. Некоторым образом все сводилось к этому. Если ты живешь на выселках, никто тебя всерьез не воспринимает. Вопрос «где вы живете», который тебе задают постоянно, имеет поэтому совершенно иной смысл, чем, скажем, в Бергене.
Я подошел к краю и посмотрел вниз. Вдоль тротуаров еще лежали остатки зимних сугробов и наледи, уже почти растопленные оттепелью, серые от песка и смога. Небо над нами тоже было серого цвета, набрякшее холодным дождем, то и дело изливавшимся на город. Серое, но высветленное иначе, чем серое зимнее небо, потому что уже наступил март, и мартовский свет, сильный, ясный, пробивался сквозь обложные свинцовые облака даже в такой темный пасмурный день, он как будто открывал засовы, задвинутые мраком. Блестела стена передо мной и тротуар внизу. Припаркованные там машины сияли каждая своим цветом. Красная, синяя, темно-зеленая, белая.
— Обними меня, — сказала Линда.
Я загасил окурок в пепельнице на столе и обнял ее. Когда мы через какое-то время вернулись в гостиную, она была пуста, как и раньше, и мы пошли к нему на кухню. Он как раз вывалил на сковородку целую банку консервированных шампиньонов. Жижа зашкварчала на разогретой сковороде. Он ссыпал туда же порезанный цукини. Рядом в кастрюле доваривались макароны.
— Выглядит аппетитно, — сказал я.
— Да, будет вкусно, — ответил он.
На рабочем столе стояла банка креветок в рассоле и банка сметаны.
— Обычно я обедаю в «Викинге» тут рядом. Но по пятницам, субботам и воскресеньям я ем дома. Тогда я готовлю еду для Берит.
Берит — это его спутница жизни.
— Тебе помочь? — спросила Линда.
— Нет, — ответил он. — Садитесь, я принесу еду, как только она будет готова.
На вкус она напоминала еду, которую я мог бы приготовить и съесть в одиночку, когда студентом квартировал на улице Абсалона Бейера, в мой первый бергенский год.
Папа Линды рассказывал о времени, когда он был вратарем футбольной команды в Норланде. Потом описал свою тогдашнюю работу, он проектировал и чертил всевозможные склады. Потом заговорил о коне, у него однажды был конь, который получил увечье, как раз когда стал выигрывать забеги. Роланд все излагал обстоятельно, досконально, как будто каждая деталь была чрезвычайно важна. В какой-то момент он принес бумагу и ручку, чтобы наглядно объяснить нам, как именно он сумел рассчитать точное число оставшихся ему дней жизни. Я посмотрел на Линду, но она отвела глаза. Мы с ней заранее договорились, что побудем у него недолго, поэтому по окончании десерта, состоявшего из двухкилограммовой коробки мороженого, выставленной им на стол, мы поднялись и сказали, что нам, к сожалению, пора, надо домой, переодеть и покормить Ванью, — его это, похоже, только обрадовало. Видимо, по его меркам мы уже и так слишком затянули визит. Я пошел в коридор одеваться, а они с Линдой еще обменялись парой слов наедине. Он сказал что-то типа, что она его девочка, и как она выросла. Иди ко мне на коленки. Я завязал второй ботинок, выпрямился, подошел к дверям гостиной и заглянул внутрь. Линда сидела у него на коленях, он обнимал ее за талию и что-то шептал, но я не разобрал. Нелепое зрелище, ей как-никак тридцать два, многовато для девочки, впрочем, она и сама это понимала, потому что губы были неодобрительно сжаты и вся поза кричала о смешении чувств. Она не хотела в этом участвовать, но не хотела и отвергать отца. Отказа он бы не понял, он бы его ранил, поэтому она предпочла высидеть какое-то время, а он еще ее и гладил, дотерпела до тех пор, пока это перестало выглядеть как отказ, и снова встала на ноги.
Я отпрянул, чтобы не усугублять ситуацию еще и тем, что кто-то видел эту сцену. Когда она вышла в коридор, я рассматривал фото на стене. Она оделась. Папа вышел попрощаться с нами, поцеловал меня, как в прошлый раз, постоял, посмотрел на спящую в коляске Ванью, поцеловал Линду и стоял в дверях, глядя на нас, пока мы закатывали коляску в лифт; последний раз поднял приветственно руку и закрыл дверь квартиры, как только лифт поехал вниз.
Я никогда не заговаривал о той сцене между ними. Линда подчинилась ему, как десятилетняя девочка, я это видел, но сопротивлялась, как взрослая женщина. Хотя сам факт, что ей пришлось сопротивляться, некоторым образом ставил взрослость под вопрос. Все же взрослые в такие ситуации не попадают, а? Его такие мысли не мучили, он же не чувствует границ, для него она была просто дочь, некое вневозрастное создание. И, как она и предрекала, с того дня он повадился нам названивать. Звонил он примерно в любое время и в любом состоянии духа; тогда Линда условилась с ним, что он будет звонить в определенное время и определенный будний день. Его это как будто бы даже обрадовало. Но на нас накладывало обязательства: теперь, не ответь мы на звонок, он мог бы страшно обидеться и решить, что договор расторгнут, и дальше он волен звонить, когда ему взбредет на ум, или не звонить больше никогда. Я разговаривал с ним всего несколько раз. В один из них он попросил позволения спеть мне песню. Он сам ее написал, и ее исполняли на «Радио Швеции», сказал он. Я не знал, что и подумать. Но отчего же не позволить ему спеть? Он запел, голос у него оказался мощный, энтузиазма хоть отбавляй, поэтому, хотя он попадал не во все ноты, впечатление произвел хорошее. В песне было четыре куплета и рассказывалось о путейце, который строит дорогу через Норланд. Когда он замолчал, я не нашелся что сказать, кроме «какая хорошая песня». Но он, видимо, большего и не ждал, потому что на несколько секунд замолчал. А потом сказал:
— Карл Уве, я знаю, ты пишешь книги. Я их пока не прочитал, но слышал много хороших отзывов. И вот хочу, чтобы ты знал: я очень тобой горжусь, Карл Уве. Очень. Да…
— Приятно слышать, — сказал я.
— У вас с Линдой все хорошо?
— Да-а.
— Ты хорошо с ней обращаешься?
— Да.
— Это хорошо. Не бросай ее никогда. Никогда. Тебе понятно?
— Да.
— Ты должен о ней заботиться. Хорошо с ней обращаться, Карл Уве.
Он заплакал.
— У нас все хорошо, — сказал я. — Не стоит беспокоиться.
— Я старый человек, — сказал он. — И я через многое прошел, понимаешь ли. Я пережил больше, чем обычно выпадает людям. Сейчас моя жизнь — не бог весть что. Но я сосчитал, сколько мне еще жить. Знаешь?
— Да, помню. Когда мы приходили в гости, то как раз об этом говорили.
— Да, точно. А с Берит ты не знаком?
— Нет.
— Она очень добра ко мне.
— Это я понял, — сказал я.
Он внезапно насторожился:
— Понял? А как?
— Ну, Линда рассказывала немножко, и о Берит, и об Ингрид. И…
— Не буду тебя больше мучить, Карл Уве. У тебя наверняка много серьезных дел.
— Да нет. И какое же это мучение…