Любовь — страница 70 из 108

Ванья улыбнулась, она здорова, бодра; и свет низкого заоконного солнца, словно приподнятый запорошенными снегом крышами, заставлял все в комнате мягко сиять, в том числе и Ванью, которая лежала голая на одеяльце и дрыгала ногами.

Случившееся потом было обойдено молчанием.

Сейчас, когда мы ровно год спустя стояли на ветру на пристани и ждали парома, тогдашняя сцена выглядела странно. Неужели можно быть настолько беспомощными? Можно, как ни странно; я до сих пор помню чувства, которые переполняли меня тогда: какое все хрупкое и уязвимое, в том числе радость, которой лучилось все вокруг. Моя жизнь не подготовила меня к роли отца новорожденного ребенка, не помню, видел ли я вообще таких маленьких детей вблизи; и с Линдой та же история, за всю ее взрослую жизнь рядом с ней не было младенцев. Все было для нас внове, всему приходилось учиться на ходу, в том числе набивая шишки методом проб и неизбежных ошибок. Довольно быстро я приучился смотреть на разные сложности ухода за ребенком как на квест, как будто я участвую в конкурсе «сделай как можно больше всего одновременно», и продолжал так же смотреть на них, когда сам сел дома с Ваньей, пока задания квеста не исчерпались: крохотный плацдарм оказался зачищен полностью, ничего кроме рутины не осталось.

На пароме отключили задний мотор, и корабль медленно дрейфовал последние метры до пристани, на которой ждали мы. Контролер отодвинул ограждение, и мы, единственные пассажиры, вкатили коляску на борт. Пузыри серо-зеленой воды пенились рядом с винтами. Линда достала кошелек из внутреннего кармана своего синего пуховика и расплатилась. Я держался за перила и смотрел на город. Белый выступ — театр «Драматен», дальше что-то вроде горной гряды отделяет Биргер-Ярлсгатан от Свеавеген, на которой мы живем. Великое множество зданий, заполнивших почти сплошь все пространство на земле. Как взгляд иного существа, не знающего, зачем нужны дома и улицы, — например, всех тех голубей, что пролетают над городом и опускаются в него, — в единый миг делает картину чуждой и странной, остранняет все. Колоссальный лабиринт из проходов и пустот, одних под открытым небом, и других, закрытых, и еще подземных, узких туннелей, по которым мчатся похожие на личинок поезда.

В котором живет больше миллиона человек.

— Мама сказала, она с удовольствием возьмет Ванью в понедельник, если ты хочешь. И у тебя будет свободный день.

— Ясное дело, хочу, — ответил я.

— Не такое уж и ясное, — сказала Линда.

Я мысленно закатил глаза.

— Тогда придется, видимо, заночевать там, — продолжала Линда. — Рано утром мы вместе уедем в город, если тебя это устраивает, а после обеда мама привезет Ванью.

— Отличный план, — сказал я.

Сойдя с парома на той стороне, мы пошли вверх по аллее аттракционов, в теплую половину года она всегда кишит людьми, они стоят в очереди в кассы и палатки с сосисками, собираются перекусить в фастфудных ресторанах или просто прогуливаются. Тогда асфальт покрыт билетами и брошюрами, обертками от мороженого и салфетками от сосисок, трубочками, пакетами из-под сока, жестянками от кока-колы и всем, чем отдыхающий народ мусорит вокруг себя. Сейчас улица лежала перед нами пустая, тихая и чистая. Нигде ни души, ни в ресторанах по одну сторону, ни на аттракционах с другой стороны. В конце ее на холме виднелся концертный зал «Циркус Циркёр». Однажды я там был вместе с Андерсом, мы искали место, где транслируют премьер-лигу. Матч показывали на экране в глубине зала. Смотрел его один человек. Свет был приглушен, стены темные, но он сидел в черных очках. И был Томми Чёрбергом. В этот день его лицо украшало собой первые полосы всех газет, он попался полиции на вождении в пьяном виде, и по Стокгольму нельзя было пройти метра, не узнав об этом происшествии. Теперь он прятался здесь. Видимо, ему равно неприятно было и когда на него откровенно пялились, и когда тщательно отводили глаза, потому что стоило нам расположиться в зале, как он довольно быстро ушел, хотя мы ни разу не взглянули в его сторону. На фоне того, что он, судя по виду, испытывал, меркли мои самые страшные похмельные страхи.

В кармане зазвонил мобильник. Я вытащил его и посмотрел на экран. Ингве.

— Привет, — сказал я.

— Привет, — сказал он. — Как дела?

— Нормально. А твои?

— Вроде тоже.

— Это хорошо. Слушай, мы заходим в кафе. Можно я перезвоню тебе попозже? Ближе к вечеру? Или что-то срочное?

— Нет, ничего. Тогда перезвони.

— Пока.

— Пока.

Я спрятал телефон назад в карман.

— Это был Ингве, — сказал я.

— У него все в порядке? — спросила Линда.

Я пожал плечами:

— Не знаю. Но я перезвоню ему попозже.

Через две недели после своего сорокалетия Ингве оставил Кари Анну и переехал в отдельный дом. Все случилось стремительно. Меня он посвятил в свой план только во время последнего приезда в Стокгольм. Откровенничать на такие темы он обыкновения не имел и ничего не рассказывал, если только я не задавал вопроса в лоб. А это не всегда удобно. К тому же и без его признаний мне было понятно, что он недоволен тем, как устроилась его жизнь. Так что, когда он рассказал мне об их разрыве, я за него порадовался. Хотя не мог избавиться от мыслей о нашем отце, он ушел от мамы за несколько недель до своего сорокалетия. Совпадение возраста, в данном случае с погрешностью меньше месяца, не связано ни с семейной традицией, ни с генетикой, зато кризис среднего возраста отнюдь не выдумка, и он уже начал брать в оборот сорокалетних в моем ближнем кругу, причем немилосердно. Некоторые тихо двигаются рассудком от тоски. По чему? По более наполненной жизни. В районе сорока жизнь, которой человек живет здесь и сейчас, всегда одномоментная, впервые становится всей жизнью, и эта тождественность отменяет все мечты, опрокидывает все представления о том, что где-то его все еще ждет подлинная жизнь, для которой человек пришел в мир, в которой он совершит свои великие деяния. В сорок до человека доходит, что вся жизнь — здесь, будничная и мелкотравчатая, полностью сложившаяся и всегда будет такой, если ничего не сделать. Не сделать последней ставки.

Ингве пошел на это потому, что хотел жить лучше. А папа — потому что хотел жить радикально иначе. Поэтому за Ингве я не опасался, я вообще никогда за него не боялся, он справится.

Ванья заснула. Линда опустила ей спинку коляски. Посмотрела на перечень блюд дня на доске, выставленной перед «Бло Портен».

— Слушай, я есть хочу, — сказала она. — А ты?

— Можем пообедать, у них хорошие котлеты из баранины, — ответил я.

Заведение это само по себе приятное: садик, множество растений, журчит фонтан. В летние полгода посетители сидят здесь, а в зимние — в продолговатом помещении со стеклянными стенами, выходящими в упомянутый садик. Единственный минус — публика, в основном представленная культурно озабоченными дамами пятидесяти-шестидесяти лет.

Я придержал дверь для Линды, она вкатила коляску в помещение, потом взялся за штангу между колесами, поднял коляску и спустил ее на три ступеньки. Зал был полон лишь наполовину. Мы выбрали столик подальше от всех, на случай, если Ванья проснется, и пошли заказать еду. За столиком у окна сидела Кора. Она встала, увидев нас, и стояла улыбаясь.

— Привет! — сказала она. — Рада видеть!

Она поцеловала сначала Линду, потом меня.

— Ну? — спросила она. — Как дела?

— Все хорошо, — ответила Линда. — А у тебя?

— Отлично! Мы тут с мамой, как видите.

Я кивнул маме, с которой однажды познакомился в гостях у Коры. Она кивнула в ответ.

— Вы вдвоем гуляете? — спросила Кора.

— Нет, Ванья спит вон там, — ответила Линда.

— Присядете к нам?

— Э-э, — протянула Линда. — Разве что на полминутки.

— Тогда я потом сама к вам подойду посмотреть на вашу девочку. Можно? — спросила Кора.

— Разумеется, — сказала Линда и пошла к прилавку; мы встали в конец очереди.

Кора была первой подругой Линды, с которой она меня познакомила. Она обожала Норвегию и все норвежское, прожила там несколько лет и, напившись, иногда переходила на норвежский. Она единственная из всех встреченных мною шведов понимала, сколь велики различия между нашими странами, и поняла это единственно возможным способом — ощутив телесно, как в Норвегии люди постоянно сталкиваются на улице, в магазинах и общественном транспорте. Как люди в Норвегии постоянно вступают в беседы с окружающими, в магазинах, очередях и такси. У нее глаза вылезли из орбит, когда она почитала норвежские газеты и увидела, как у нас происходят дебаты. «Они ругаются! — сообщала она с восторгом. — Прут вперед! Ничего не боятся! Не только говорят все, что вздумается, такие вещи, которые ни один швед не скажет публично, так еще ругаются и огрызаются по ходу спора! Как подумаешь про них, и дышится легче!» Благодаря такой ее позиции с Корой общаться было легче, чем с другими друзьями Линды, мастерами хорошо натренированной и отточенной приветливости, уже не говоря о людях в коворкинге, к которым я попал благодаря Коре. Эти были милы и дружелюбны, много раз приглашали меня на ланч, я столько же раз отказывался, но дважды принял приглашение. В первый раз застольная дискуссия вертелась вокруг предстоявшего вторжения в Ирак и более привычного застарелого палестино-израильского конфликта. Ну как дискуссия — скорее светский треп, как о еде или погоде. На следующий день я встретил Кору, и она сказала, что ее подруга в таком бешенстве, что отказалась от места в нашем коворкинге. Оказывается, она страшно разозлилась, что обмен мнениями об отношениях между Израилем и Палестиной достиг у нас такого градуса, и в ту же секунду расторгла аренду. Действительно, на следующий день ее место оказалось свободно. Но я же там был! И ничего такого не увидел: ни агрессивности, ни раздражения, ничего. Исключительно дружелюбные голоса и задранные цыплячьи локти, которые хлопочут с ножом и вилкой. Это Швеция и шведы, они такие.

Но в тот день Кора тоже страшно возмущалась по другому поводу. Я рассказал ей, что Гейр две недели назад уехал в Ирак писать книгу о войне. Кора назвала его эгоистичным самовлюбленным идиотом. Политикой она не интересовалась, поэтому меня озадачила столь бурная ее реакция. У нее стояли слезы в глазах, когда она его костерила. Неужели у нее такая сильная эмпатия?