— Готово? — спросил я Ванью, поймав ее взгляд.
Она улыбнулась. Я подхватил ее под мышку и скинул на кровать. Она засмеялась.
— Я сейчас тебя немножко переодену, но ты должна лежать смирно, это важно. Понимаешь?
Я поднял ее и тут же снова уронил на кровать.
— Понимаешь, да, тролльчонок?
Она смеялась так, что с трудом дышала. Я стянул с нее штаны, она вывернулась и на всех парах поползла вглубь кровати. Я схватил ее за ногу и потянул обратно.
— Ты должна лежать спокойно, — сказал я, и на секунду показалось, что она меня услышала, потому что замерла неподвижно и смотрела на меня своими круглыми глазами. Одной рукой я поднял ее ноги, а другой расстегнул липучки и снял с нее памперс. Она попробовала высвободиться, извиваясь всем телом, и, поскольку я держал ее ноги, внезапно выгнулась всем телом, как эпилептик.
— Нет, нет, нет, — сказал я и дернул ее, возвращая в исходное положение. Она засмеялась, я проворно вытянул из упаковки несколько влажных салфеток, она снова задергалась, я зафиксировал ее на месте и стал вытирать ей попу, дыша носом и стараясь обуздать раздражение, уже клокотавшее во мне. Я забыл убрать старый памперс, Ванья угодила в него ногой, я поймал ее и потер влажной салфеткой, скорее для проформы, потому что видел, что салфеткой тут не обойтись. Я подхватил Ванью и понес в ванную; зажатая у меня под мышкой, Ванья дрыгала ногами, но я взял в руки душ, включил воду, попробовал тыльной стороной ладони температуру и начал поливать и осторожно подмывать Ванью, которая затеяла охоту на уточек на занавеске. Потом я вытер ее полотенцем и, успев пресечь пару попыток бегства, надел на нее памперс. Осталось сложить в пакет старый памперс, завязать его и кинуть у входной двери.
Линда листала газеты. Ванья взялась стучать по полу кубиком от конструктора, подаренного ей Эллегор на год. Я лег на кровать, заложив руки за голову. В эту секунду раздался стук по трубе.
— Не обращай внимания, — сказала Линда. — Пусть Ванья играет как хочет.
Но я не мог не обращать внимания. Я вскочил, забрал у Ваньи кубик и дал ей взамен плюшевого барашка. Она отшвырнула его. Я стал блеять, как барашек, и водить его взад-вперед, но Ванью он все равно ничуть не заинтересовал. Она хотела играть в кубик; стук кубика по паркету, вот чего жаждала ее душа. Ладно, пусть будет по-ее. Она заграбастала из ящика два кубика и давай лупить ими по полу. Через секунду по трубе снова застучали. Вот как это понимать, неужели она стоит у трубы и ждет? Я взял кубик и со всей силы запулил его в батарею. Ванья взглянула на меня и засмеялась. В следующую секунду внизу хлопнула дверь. Я пошел через гостиную к входной двери. И рывком распахнул ее, едва раздался звонок. Русская гневно выпучилась на меня. Я сделал шаг вперед и оказался в нескольких сантиметрах от нее.
— Какого дьявола ты сюда явилась? Какого черта ты повадилась к нам ходить? Иди отсюда! Поняла?!
Такого она не ожидала. Попятилась, открыла было рот для своей речи, но не успела и слова сказать, как я продолжил наступление.
— УБИРАЙСЯ ОТСЮДА, Я СКАЗАЛ! ЕЩЕ РАЗ ЗАЯВИШЬСЯ, Я ПОЗВОНЮ В ПОЛИЦИЮ! ЯСНО? — вопил я.
Мимо нас прошла женщина под шестьдесят. Соседка этажом выше. Она опустила глаза долу. Но все равно — свидетель. Ее появление воодушевило русскую, и она не ушла.
— ТЫ ПОНИМАЕШЬ, ЧТО ТЕБЕ ГОВОРЯТ? ИЛИ ТЫ СОВСЕМ ИДИОТКА? УХОДИ ОТСЮДА, Я СКАЗАЛ! ИДИ, ИДИ!
На последних словах я шагнул в ее сторону. Она повернулась и пошла вниз по лестнице. Через пару ступенек остановилась и посмотрела на меня.
— Я этого так не оставлю! — сказала она.
— Да плевать, — ответил я. — Кому, по-твоему, поверят, разведенной русской алкоголичке или благополучной семье с ребенком?
Я закрыл за собой дверь в квартиру. Линда стояла в комнатном проеме и смотрела на меня. Я прошел мимо, отводя глаза.
— Может, это было и неправильно, — сказал я, — но очень приятно.
— Понимаю тебя, — сказала Линда.
Я зашел в спальню, забрал у Ваньи кубики, положил их в коробку и поставил ее на комод, чтобы она не смогла до нее добраться. Ванью это очень задело, и, чтобы ее отвлечь, я взял ее на руки и поставил на подоконник. Мы стали рассматривать машины на улице. Но я по-прежнему был вне себя, поэтому долго я так не простоял, посадил Внью снова на пол и пошел в ванную, погрел руки, всегда холодные зимой, под струей горячей воды, вытер их, посмотрел в зеркало на свое отражение: оно не выдавало ни мыслей, ни чувств, переполнявших меня. Самым видимым последствием моего детства стало то, что я боюсь агрессии и повышенного тона. Для меня нет ничего ужаснее ссор, скандалов и крика. И во взрослой жизни мне долго удавалось их избегать. Ни в одних из моих отношений не практиковались громогласные разборки, нет; применялись мои методы, а именно сарказм, ирония, неприветливость, хмурость, брюзжание, молчание. Только с появлением Линды все изменилось. Но как изменилось! И да, я боялся. Рассуждая рационально, чего мне было бояться: физически я, естественно, был гораздо сильнее, в плане баланса интересов она нуждалась во мне больше, чем я в ней, — в том смысле, что мне одному хорошо, для меня побыть в одиночестве не только подходящая возможность, но часто искусительно-желанная, а она больше всего боится остаться одна, — и тем не менее, несмотря на такой расклад сил, я именно боялся, когда она набрасывалась на меня. Боялся совсем как в детстве. Нет же, я этим не гордился, да что толку? Ни усилием воли, ни разума я не мог управлять этим страхом, что-то совсем другое вырывалось из души на волю, что-то укорененное гораздо более глубоко, возможно составляющее основу моего характера. Но Линда ни о чем таком не знала. Этот страх не был написан у меня на лице. Когда я в свой черед вступал в перепалку, голос иной раз срывался от подступавших слез, но она, насколько я ее знал, считала, что я сиплю от ярости. Нет, вообще-то она, наверное, догадывалась. Но не знала, до какой степени все это для меня ужасно.
Постепенно я тоже кое-чему научился. Так наорать на человека, как я только что вопил на русскую, всего год назад для меня было абсолютно невозможно. Но в случае с ней скандал, понятное дело, примирением не разрешится. Дальше возможна только эскалация. И что?
Я схватил четыре синие икейские сумки с грязным бельем, я совершенно про них забыл, вынес в коридор, обулся и громко сказал, что иду вниз стирать. В дверях комнаты показалась Линда.
— Прямо сейчас? Они уж скоро придут, а мы еще не принимались за готовку.
— Времени только половина пятого. А следующее свободное время в постирочной — в четверг.
— Хорошо, — сказала она. — Мы друзья?
— Да, — кивнул я, — конечно.
Она подошла ко мне, мы поцеловались.
— Пойми, я тебя люблю, — сказала она.
Из гостиной приползла Ванья. Уцепилась за Линдину штанину и встала.
— Привет. Забыли тебя? — сказал я, поднимая ее. Она просунула голову между нашими, и Линда засмеялась.
— Ну хорошо, — сказал я. — Пойду запущу машину.
Я спускался по лестнице, неся в каждой руке по две сумки. Тревожную мысль, что и так непредсказуемая наша соседка теперь еще и глубоко обижена, я гнал прочь. Ну что может случиться самого страшного? С ножом она на нас не накинется. Месть исподтишка, вот ее почерк.
На лестнице никого, в коридоре никого, и в постирочной никого. Я включил свет, отсортировал одежду в четыре кучи: цветное сорок градусов, цветное шестьдесят, белое сорок, белое шестьдесят, запихнул две кучи в две огромные машины, засыпал порошок в выдвижные пеналы на панели, запустил и пошел домой.
Там Линда включила музыку, диск Тома Уэйтса, выпущенный, когда я уже успел остыть к нему, поэтому никаких особых струн в моей душе диск не задевал, так, типичный Уэйтс. Линда как-то переводила его тексты для стокгольмского спектакля и говорила, что это была одна из самых приятных и много давших ей работ, и сохраняла живое, чтоб не сказать глубоко личное отношение к его музыке.
Она принесла бокалы, приборы и тарелки и составила все на столе. Здесь же лежала скатерть, по-прежнему сложенная, и стопка мятых матерчатых салфеток.
— Надо ее погладить, наверное, — сказала Линда.
— Если мы собираемся стелить, то надо. А ты не можешь заняться этим, а я пока начну готовить еду?
— Хорошо.
Она достала из чулана гладильную доску, а я пошел на кухню. Вытащил продукты, поставил чугунную сковороду на плиту, включил огонь, налил немного масла, почистил и нарезал чеснок. Тут зашла Линда и вытащила из шкафа разбрызгиватель. Потрясла его, проверяя, есть ли в нем вода.
— Ты готовишь без рецепта? — спросила она.
— Я его уже наизусть знаю, — ответил я. — Сколько раз мы им угощали? Двадцать?
— Но они его еще не пробовали.
— Нет пока, — ответил я, поднес разделочную доску к сковородке и ссыпал в нее мелкие белые кусочки чеснока; Линда ушла назад в гостиную.
За окном по-прежнему шел снег, теперь чуть менее густой. Я подумал, что всего через два дня я снова окажусь в своем кабинете, и радость волной прокатилась по мне. А вдруг Ингрид сможет брать Ванью не два, а три раза в неделю? Ничего больше я от жизни не хотел. Я хотел побыть в покое и хотел писать.
Фредрик был самым давним другом Линды. Они познакомились, когда в шестнадцать лет работали гардеробщиками в «Драматене», и с тех пор дружили. Он стал кинорежиссером и, в ожидании своего первого игрового фильма, снимал в основном рекламные ролики. У него были солидные заказчики, ролики все время крутили по телевизору, так что, думаю, он был даровит и заработок имел гораздо выше среднего. Он снял три короткометражки, Линда написала для них сценарии, и одну киноновеллу. У него были голубые, близко посаженные глаза, светлые волосы, большая голова, худосочное тело и что-то ускользающее в повадках, что-то смутное, так что с ним ты всегда чувствовал себя как на тонком льду. Он больше фыркал, чем смеялся, и отличался легким нравом, и все это вместе взятое легко вводило в заблуждение. Не то чтобы эта легкость таила в себе непременную глубину или весомость, скорее она сама воздействовала неким неочевидным образом. Что-то такое жило во Фредрике, — я не знал, что именно, знал только, что оно там есть и что оно может в один прекрасный день обернуться успешным фильмом, или не обернуться, — и возбуждало во мне любопытство. Он был умен и непуглив, видимо, давным-давно понял, что терять ему особо нечего.