Во всяком случае, я видел его так.
Линда говорила, что его сила как режиссера в умении обращаться с актерами, дать им все, чтобы они полностью раскрылись и показали себя во всем блеске, и, глядя на него, я понимал, что имеется в виду: его дружелюбие льстило каждому, а внешняя безобидность позволяла собеседнику чувствовать себя сильным, но расчетливая сторона Фредрика наверняка всем этим пользовалась. Актеры могли за милую душу обсуждать свои роли, пытаться дойти до сути, но конечный смысл оставался сокрыт от них, его знал только один Фредрик.
Мне он импонировал, но я не умел с ним разговаривать и старательно избегал всякого тет-а-тета. Насколько я мог судить, он тоже.
Карин, его девушку, я знал хуже. Она, как и Линда, училась в Театральном институте, но на сценарном отделении. Поскольку я сам тоже пишу, то должен был бы проявлять цеховой интерес к ее работе, но поскольку в киносценариях доминирует ремесленное начало: важно рассчитать кривые увлекательности и остросюжетности, выстроить персонажей, главную линию и побочные, завязку и кульминацию, а в этом я был Карин не пара, то никогда и не заходил дальше вежливого интереса. У нее были черные волосы, узкие карие глаза и белое лицо, тоже узкое. Она излучала деловитость, отлично дополняя дурашливость и ребячливость Фредрика. У них был ребенок, и они ждали второго. В отличие от нас они хорошо справлялись, держали дом в порядке, выходили с ребенком в свет и всерьез работали. Сходив к ним в гости или приняв их у себя, мы с Линдой часто говорили, как же так, почему они со всем так непринужденно справляются, а мы — никак.
Казалось бы, все располагало к тому, чтобы мы подружились семьями: мы были ровесники, занимались примерно одинаковыми вещами, принадлежали одному кругу, имели маленьких детей. Но всякий раз как будто чего-то не хватало, мы словно стояли по разные стороны расщелины, разговор шел обиняками, напрямик никак не получалось. Однако редкие случаи, когда это все же удавалось, вызывали общую радость и чувство облегчения. Большая доля вины за то, что дружба не заладилась, лежала на мне, потому что я подолгу молчал, а что-то сказав, чувствовал неловкость. Примерно так же проходил и этот вечер. Они пришли в шесть с минутами, мы обменялись любезностями, Фредрик и я выпили по джину с тоником, все сели за стол, ели, расспрашивали друг друга, как дела с тем, с этим, мы с Линдой в очередной раз почувствовали, до чего они во всем поднаторели, не нам чета, уж точно не мне, неспособному даже придумать что-то на ходу, взять и пересказать, что со мной случилось или о чем я думал, чтобы подкинуть дровишек в тлеющую беседу. Но и Линда не спешила с импровизациями, ее тактика была настроиться на их волну, о чем-то спросить и оттуда плясать, если только она не была настолько уверена в себе и настолько в хорошей форме, чтобы перехватить инициативу с той же естественностью, с какой я от этого открещивался. В таком случае вечер непременно удавался, потому что когда в игре трое, то о ней уже можно не беспокоиться.
Они похвалили еду, я убрал со стола, поставил вариться кофе, и, пока накрывал стол для сладкого, Карин с Фредриком укладывали своего ребенка на большой кровати, рядом с которой в приставной кроватке уже спала Ванья.
— Кстати, твою квартиру на Рождество показывали по норвежскому телевидению, — сказал я, когда они вернулись за стол, уложив сына, и приступили к мороженому с теплой ежевикой.
«Квартира» — это был на самом деле мой кабинет, однушка c ванной и кухонным уголком, которую я снимал у Фредрика.
— Да ну? — сказал он.
— На «Дагсревюен» — это как у вас программа «Актюэльт» — делали со мной интервью. Хотели снимать у меня дома. Я, конечно, сказал нет. Потом они прознали, что я в декрете с Ваньей, и захотели снять нас вместе, я, естественно, снова отказался, но они продолжали гнуть свою линию. Не надо ребенка, достаточно коляски. Не могу ли я пройтись с коляской по городу и, например, передать малышку Линде, типа на время интервью? Что я скажу о таком, например, варианте?
— Например, нет? — предположил Фредрик.
— Но что-то я должен был им предложить. Они не хотели снимать в кафе, им нужен был «антураж». Поэтому дело кончилось твоим кабинетом, плюс они сняли, как я брожу по Гамла-Стану и ищу ангела в подарок Ванье. Тьфу, какая глупость! Хоть плачь. Но такие у них правила. Им нужен антураж.
— Хорошо же получилось, — сказала Линда.
— Нет, хорошо не получилось, — сказал я, — но я с трудом представляю себе, как можно было сделать лучше. При таких вводных.
— То есть в Норвегии ты знаменитость? — сказал Фредрик и хитро на меня посмотрел.
— Нет, нет, нет, — ответил я. — Это просто потому, что меня номинировали на премию.
— Ага, — ответил он. И засмеялся. — Я тебя дразню просто. Хотя я только что прочитал по-шведски фрагмент твоего романа, в журнале. Очень затягивает.
Я улыбнулся ему.
Чтобы отвлечь внимание от того факта, что затеянная мной беседа слегка попахивала самопиаром, я встал и сказал:
— Есть такое дело. Мы купили сегодня к обеду бутылочку коньяка. Хочешь немножко? — И пошел на кухню, не дав ему ответить.
Когда я вернулся к столу, разговор шел об алкоголе при грудном вскармливании, Линде ее врач сказал, что никакой опасности нет, во всяком случае, в умеренных количествах, но она и на умеренные не могла решиться, поскольку шведская медицинская система советует полный отказ от алкоголя. Одно дело алкоголь и беременность, здесь плод в прямом контакте с материнской кровью, другое — кормление грудью. Дальше перекинулись на соседнюю тему беременности, от нее перешли на роды. Я вставил несколько реплик, там, тут, но в основном сидел и молча слушал. Для женщин роды — интимная и болезненная тема разговора, подспудно речь идет о престиже, и мужчине лучше вообще не встревать. Не иметь своего мнения. Ни Фредрик, ни я рта не раскрывали. Пока речь не зашла о кесаревом сечении. Тут я не сдержался.
— Это абсурд, что кесарево считается альтернативой родам, — сказал я. — Если есть медицинские показания, тут я все понимаю. Но вот когда медицинских показаний нет, мать крепкая и здоровая, как можно резать ей живот и вытаскивать ребенка таким образом? Я видел однажды по телевизору, пфуф, это жесть: только что ребенок лежал в утробе, а в следующий миг уже снаружи на свету. Для ребенка это должно быть полнейшим шоком. И для самой матери. Роды — это же переход, и то, что они так долго тянутся, дает возможность и матери, и ребенку приготовиться, приспособиться. Я ни секунды не сомневаюсь, что в том, как процесс происходит, есть свой смысл. А тут на всем процессе ставят жирный крест, на всем, что он запускает в ребенке, что идет само по себе, без нашего контроля, потому что разрезать живот и извлечь ребенка легче. Это безумие, на мой взгляд.
Повисла тишина. Настроение испортилось. У Линды стал смущенный вид. Я понял, что перешел границу. Но где? Ситуацию надо было спасать, но поскольку я не понимал, в чем была моя оплошность, то не годился на роль спасителя. Ее взял на себя Фредрик.
— О! Посконный норвежский реакционер! — сказал он и улыбнулся. — И к тому же писатель. Ты, часом, не Гамсун?
Я удивленно вытаращился на него. Он подмигнул мне и снова улыбнулся. Дальше весь вечер он называл меня Гамсуном. Слушай, Гамсун, а кофе еще остался? — спрашивал он. Или: Гамсун, а ты что скажешь? Переехать нам ближе к природе или оставаться в городе? Последнюю тему мы вообще много обсуждали, потому что не только мы с Линдой подумывали уехать из Стокгольма, возможно, куда-нибудь на остров на южном или западном побережье Норвегии, но и Карин с Фредриком думали о том же, особенно Фредрик лелеял романтические представления о жизни на маленьком хуторе где-нибудь в лесу и иной раз показывал нам картинки идиллических мест, выставленных в интернете на продажу. Но заход с Гамсуном внезапно выставил наши мотивы в совершенно другом свете. И все только потому, что я посмел сказать, будто кесарево сечение — не лучший способ рожать ребенка.
Как такое возможно?
Когда они ушли, наблагодарившись выше крыши, какой чудесный вечер и надо будет поскорее снова встретиться, а я прибрал в гостиной, убрал со стола, загрузил посудомойку и присел посидеть, то Линда с Ваньей уже спали в соседней комнате. Пить я отвык, поэтому ощущал коньяк внутри, точно теплое пламя, подогревавшее мысли, бросая на них отсвет безразличия. Но пьян я не был. Просидев неподвижно на диване полчаса, ни о чем особенно не думая, я пошел на кухню, выпил несколько стаканов воды, взял яблоко и сел за ноутбук. И когда он загрузился, открыл Google Earth. Медленно повернул земной шар, отыскал оконечность Южной Америки и медленно двинулся вверх, сначала на большом удалении, пока не увидел залив, врезанный в сушу, и нажал на зум, чтобы увеличить картинку. Показалась долина, по ней текла река, с одного берега высились отвесные скалы, на другой стороне она разветвлялась и растекалась по области влажных, видимо, земель. На краю залива, в устье реки, находился город Рио-Гальегос. Улицы, делившие его на кварталы, были как будто прочерчены по линейке. По размеру машин на улицах я понял, что дома невысокие. И в основном с плоскими крышами. Широкие улицы, низкие дома, плоские крыши, одно слово — провинция. Чем ближе к океану, тем все более редкая застройка. Пляжи у линии воды выглядели пустыми, не считая построек в гавани. Я снова уменьшил изображение и увидел зеленое свечение отмелей — они тут и там вдавались в море — и черноту, с которой начиналось глубоководье. Облака, висящие над гладью океана. Я двинулся вверх вдоль берега через этот пустынный ландшафт Патагонии, насколько я понимаю, и остановился у города Пуэрто-Десеадо. Маленького и с какой-то желтизной а-ля пустыня. Посреди города, почти не населенного, высилась гора и синели два озера, похожие на мертвые. На берегу расположился нефтеперерабатывающий завод и причалы с танкерами. Вокруг города лежал ненаселенный ландшафт, высокие горы с голыми склонами, редкие дороги вглубь, в чащу, редкие долины с рекой