Любовь — страница 85 из 108

«Двери закрываются», — раздалось из вагона. Следующий поезд был только через десять минут, я уже опаздывал, пропавший телефон все равно старый, подумал я и запрыгнул в уже наполовину закрытые двери. В расстроенных чувствах я сел рядом с готом лет двадцати, огни перрона проскользили по вагону и сменились темнотой.

Пятнадцатью минутами позже я вышел на «Сканстулле», снял в банкомате немного наличных, пересек дорогу и пошел в «Пеликан». Это классическая пивная — с лавками и длинными столами вдоль стен, теснящимися посреди зала на черно-белом плиточном полу столиками со стульями, коричневыми деревянными панелями на стенах, картинами над панелями и росписью на потолке над ними всеми, с несколькими толстыми колоннами посреди зала, тоже обшитыми коричневым деревом и с приделанными к ним круговыми лавками, и длинная широкая барная стойка в конце зала. Официанты почти все в возрасте, в темной одежде и белых передниках. Музыка в заведении не играла, но все равно было шумно — густая смесь голосов, смеха, звона кружек, стука приборов висела над столами, незаметная для тех, кто внутри, но резкая, порой пугающая, когда только распахиваешь дверь с улицы и на тебя обрушивается весь этот гвалт.

Среди посетителей по-прежнему можно было встретить какого-нибудь алкоголика, который наливается здесь еще с шестидесятых, или пожилого господина, пришедшего пообедать, но это уходящая натура, а преобладали тут, как и во всех заведениях Сёдера, представители культурной прослойки — и мужчины, и женщины. Не слишком юные, не слишком старые, не очень красивые, не очень уродливые, но они никогда не напивались. Культурные журналисты, ученые на университетских стипендиях, студенты-гуманитарии, сотрудники издательств, радио и телевидения, иногда писатель или актер, но редко кто-то из звезд. Я остановился в нескольких метрах от дверей и скользил взглядом по залу, тем временем развязывая шарф и расстегивая пальто. Бликовали очки, сияли лысины, белели зубы. Перед всеми стояло пиво, на фоне коричневых столов казавшееся охристым. Но Гейра видно не было. Я подошел к столику с белой скатертью и сел за него спиной к стене. Через пять секунд рядом выросла официантка и протянула мне толстое меню в кожаном переплете.

— Нас будет двое. Поэтому еду я пока заказывать не буду, но можно мне «Старопрамен»?

— Конечно, — сказала официантка, женщина лет шестидесяти с широким мясистым лицом и копной темно-рыжих волос. — Темное или светлое?

— Светлое, пожалуйста.

В «Пеликане» хорошо. Антураж классического пивного заведения заставил задуматься о других, более исторических временах, хотя здесь не чувствовалось никакой музейности, никакой выспренности; люди приходили сюда выпить пива и поговорить, как они делали с тридцатых годов прошлого века. Это одна из самых приятных особенностей Стокгольма, здесь огромное количество заведений из прошлых эпох, они все используются по назначению, и никто не кричит об этом на каждом углу. В месте под названием «Ван-дер-Нутский дворец» семнадцатого века постройки, где, по слухам, сам Белльман впервые в жизни напился вусмерть, когда ресторации уже было сто лет, я иногда обедаю, и в первый раз это было на следующий день после убийства министра иностранных дел Анны Линд, когда настроение в городе было странно-приглушенное и настороженное; или ресторан восемнадцатого века «Золотой мир» в Гамла-Стане; или заведения девятнадцатого века «Оловянная кружка» и «Салоны Бернс», где находилась описанная Стриндбергом «Красная комната»; уже не говоря о нарядной «Гондоле», баре в югендстиле на верхней площадке лифта Катаринахиссен, откуда с тысяча девятьсот двадцатого года посетители любуются прекрасным видом на город, чувствуя себя немного пассажирами дирижабля или атлантического лайнера.

Появилась официантка с полным подносом кружек пива, улыбаясь, составила одну из них на молниеносно появившуюся передо мной подставку и пошла дальше обносить шумные столы, за каждым вторым из которых ее встречали развеселыми шуточками.

Я поднес кружку ко рту, коснулся губами пены; холодный, горчащий напиток наполнил рот — настолько не готовый к такому вкусу, что по телу пробежала дрожь, — а потом потек в горло.

О!

Когда нам рисуют будущую жизнь и изображают мир, в котором повсеместно распространилась урбанистическая жизнь и человек достиг долгожданного симбиоза с техникой, обычно забывают о самом простом, например, о пиве — золотистом, с сильным резким вкусом, сделанном из зерна с поля и хмеля с луга, — или о хлебе, или о свекле, с ее сладким, но темным, земляным вкусом, и обо всем, что мы пили-ели за сработанными из дерева столами под окнами, в которые падает луч солнца. Чем они занимались в этих дворцах в семнадцатом веке, окруженные ливрейными лакеями, обутые в туфли на высоких каблуках, в напудренных париках, натянутых на голову, в которой ворочались мысли семнадцатого века, как не пили вино и пиво, закусывали хлебом и мясом, ссали и срали? Это равно верно для восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого веков. Представления о человеке меняются век от века, как и представления о природе и мире, причудливые мировые идеи и вероисповедания возникли и исчезли, были изобретены полезные и бесполезные вещи, наука углублялась все дальше в свои загадки, приборов стало больше, скорости выросли, все бо́льшие куски старого уклада жизни исчезают, но прощаться с пивом или менять его никто и не думает. Солод, хмель, вода. Поле, луг, река. И так по большому счету со всем. Мы укоренены в архаическом прошлом, ничего существенного в нас, в наших телах или потребностях не менялось с тех пор, как первый человек увидел свет где-то в Африке сорок тысяч лет тому назад, или сколько там существует Homo sapiens.

Но мы внушаем себе, что все не так, и сила внушения такова, что мы не только верим, но и ведем себя сообразуясь с этой верой, сидя в кафе и клубах, надираясь в хлам и танцуя, вероятно, еще более нелепо, чем те, что плясали, скажем, двадцать пять тысяч лет назад в свете костра где-нибудь на берегу Средиземного моря.

Откуда вообще могло взяться понятие современности, когда людей вокруг нас косят болезни, от которых нет лекарств? Кто может быть современным с опухолью в мозге? Зная, что все мы скоро будем гнить в земле?

Я поднес кружку ко рту и сделал несколько больших, долгих глотков. Как же я люблю пить. Достаточно половины бокала пива, чтобы мозг начал подкидывать мысль, а не упиться ли сегодня в хлам. Просто сидеть и пить, пить, пить. Но стоит ли сегодня?

Нет, сегодня не стоит.

Тем временем в «Пеликан» постоянным потоком шли люди. Почти все делали, как я, — останавливались у дверей и скользили взглядом по публике, одновременно снимая верхнюю одежду. В задних рядах очередной группы мне почудилось знакомое лицо. Ну да, Тумас!

Я помахал ему рукой, и он подошел.

— Тумас, привет, — сказал я.

— Здорово, Карл Уве. Давно не виделись.

— Да уж да. Как у тебя, нормально?

— Очень даже. А у тебя?

— Все путем.

— Меня тут ждет одна компания, они вон там в углу сидят. Давай с нами?

— Спасибо, нет, я Гейра жду.

— Точно! Он мне говорил, мы с ним вчера созванивались. Тогда я к вам попозже еще подойду. Хорошо?

— Конечно, — сказал я, — увидимся.

Тумас был одним из друзей Гейра, и как раз он нравился мне больше всех остальных. Чуть старше пятидесяти и удивительно похожий на Ленина всем, от бородки и лысины до монгольского разреза глаз, он работал фотографом. Издал три фотоальбома: первый — о береговом егерском корпусе, второй — о боксерах, тогда он и пересекся с Гейром, а третий составил из фотографий животных, предметов, пейзажей и людей, укутанных тьмой, подчеркивающей пустоту — вокруг или внутри их.

Тумас держался дружески и просто, разговаривая с ним, ты ничем не рисковал: он никогда не выпендривался, не набивал себе цену, хотя был в себе уверен, возможно, этим все и объяснялось. Он хотел другим добра, прямо транслировал это ощущение. А в работе, наоборот, проявлял строгость и требовательность, всегда стремился к высшему совершенству, его фотографии тяготели скорее к стилизации, чем к импровизации. Мне больше всего нравились те его работы, где он попадал между первым и вторым: стилизованные импровизации, застывшая случайность. В них было свечение. Одни боксеры на его снимках напоминали эллинистические скульптуры — и уравновешенностью телесной композиции, и тем, что персонажей застали вне ринга, а в других сквозил плотный мрак, и насилие, само собой. Той зимой я купил у него две работы в подарок Ингве на сорок лет, — сидел в лаборатории Тумаса и перебирал серию, составившую его последний альбом, долго колебался, но в конце концов выбрал две. Вручая их Ингве, я увидел, что ему они не нравятся, и предложил ему самому выбрать две другие, а эти оставил себе и повесил в кабинете. Они были прекрасные, но зловещие, потому что лучились смертью, так что я понимал, почему Ингве не захотел вешать их в гостиной, но все же мне было немного обидно. Да нет, не немного. Когда я пошел в Гамла-стан забирать две другие фотографии, которые Ингве наконец сумел выбрать, и постучал в дверь подвала в массивном каменном здании шестнадцатого века, где располагалась лаборатория Тумаса, мне открыл его коллега, встрепанный, неряшливо одетый человек лет шестидесяти. Тумаса нет на месте, сообщил он, но я могу зайти и подождать. Это был Андерс Петерсен, фотограф, напарник Тумаса по этой лаборатории, которого я знал в основном как автора фотографии на обложке альбома Тома Уэйтса Rain Dogs, но сделавший себе имя еще в семидесятые годы фотокнигой «Кафе „Лемитц“». Его фотографии были грубые, бестактные, хаотичные и настолько живые, насколько это вообще возможно. Он сел на диване в комнате над их лабораториями, спросил, хочу ли я кофе, я отказался, и он вернулся к своим занятиям, а именно стал перебирать стопки пробников, напевая себе под нос. Я не хотел мешать или показаться навязчивым, поэтому встал перед доской со снимками и какое-то время рассматривал их, — нельзя сказать, чтобы совершенно не затронутый его энергетикой: будь нас в комнате больше, она бы перераспределилась на всех понемногу, но один на один с ним я чувствовал каждое его движение. Он излучал наивность, но не производную от неопытности, наоборот, было понятно, что он многое повидал, но все пережитое как будто просто сохранил в себе, не сделав никаких выводов, как будто оно никак его не затронуло.