Любовь — страница 87 из 108

— Нет.

— Именно что нет, и неслучайно. Ты ловчить не способен. Просто не мо-жешь. Ты архипротестант. И, как я уже говорил ранее, ты бухгалтер удачи. Добившись успеха, за который многие бы душу прозакладывали, ты просто отмечаешь его галочкой в гроссбухе. Ты ничему не радуешься. Когда ты в ладу сам с собой, что бывает почти всегда, ты гораздо лучше себя контролируешь, чем я, например. А ты знаешь, как я простраиваю свои системы. У тебя есть свои слепые зоны, где ты теряешь контроль; но если ты туда не суешься — а с тобой этого в последнее время не случалось, — то ты в нравственном отношении абсолютно беспощаден. Тебе достается искушений гораздо больше, чем мне и другим незвездам. Будь ты мной, ты бы вел двойную жизнь. Но ты не можешь. Ты приговорен жить одной. Ха-ха-ха! Ты не Пер Гюнт, и в этом твоя суть, думается мне. Твой идеал — невинность, невиновность. А что такое невинность? Скажу от себя, с другого полюса. Бодлер писал об этом, о Виргинии, помнишь, — образ чистой невинности; она видит карикатуру, слышит грубый смех и понимает, что речь о надругательстве, но не знает каком. Не знает! И она складывает крылья. Тут мы снова возвращаемся к картине Караваджо, к «Шулерам», к простаку, которого облапошили. Это ты. И это тоже невинность. На счету этой невинности, которая также касается и прошлого, и та тринадцатилетка из твоего «Вне мира», и твоя безумная ностальгия по семидесятым. В Линде тоже это есть. Как ее описывали? Среднее между мадам Бовари и Каспаром Хаузером?

— Да.

— Каспар Хаузер, чистая страница. Я никогда не встречался с твоей первой женой, Тоньей, но, судя по фотографиям, хотя она не похожа на Линду, в ней была та же невинность — у нее вид такой. Я не утверждаю, что она такая и есть, но впечатление создается. Вот и для тебя характерна та же невинность. Чистоту и невинность я специально в людях не выискиваю. Но в тебе они заметны. Ты в высшей степени моральный и невинный человек. Что значит невинный? То есть не тронутый миром, не испорченный им. Как вода, в которую никогда не кидали камней. Не то чтобы ты ни к чему не рвался, не желал или вожделел, нет, все это и с тобой тоже происходит, — но ты сохраняешь невинность. Отсюда же и твоя безумная тяга к красоте. Ты ведь не случайно выбрал писать именно об ангелах. Они сама чистота. Большей чистоты уже не бывает.

— Но не в моей книге. У меня речь об их телесности, о теле.

— Да, но они все равно остаются символами чистоты. И падения. Но ты сделал их подобными людям, позволил им пасть, впасть не в грех, но в человеческое.

— Если рассуждать абстрактно, ты в чем-то прав. Тринадцатилетка и есть невинность, и что с ней происходит? Все переходит в плотскую сферу.

— Тоже хорошая формулировка!

— Да-да. Ей приходится трахаться. А ангелам приходится стать людьми. Так что связь есть. Но все это происходит в бессознательном. В толще. И в этом смысле оно неправда. Возможно, я двигался в ту сторону, но не догадывался об этом. Я не знал, что написал книгу о стыде, пока не прочитал текста на задней стороне обложке. А о невинности и тринадцатилетке я задумался вообще гораздо позже.

— Но там все написано. Прямым текстом.

— Да, но невидимо для меня. Мне сейчас пришло в голову, что ты забыл одну вещь. Невинность похожа на глупость. Ты же ведь говоришь о глупости, да? О неведении?

— Вовсе нет, — сказал Гейр. — Невинность и чистота стали синонимами глупости, но только в наше время. Мы живем в такое время, когда выигрывает самый опытный. Это чистое безумие. Все знают, куда катится модернизм: ты создаешь форму, ломая форму, и так продолжается в бесконечной регрессии и будет продолжаться, пока все будет так же, — соответственно, побеждать будет опыт. Уникальность в наши дни, самостоятельное действие во всей его чистоте — это отказаться, не принимать. Принимать — слишком легко. Потому что брать на самом деле нечего. Где-то там я бы тебя и поместил. Поближе к святым, короче говоря.

Я улыбнулся. Подошла официантка с нашим пивом.

— Скол! — сказал я.

— Скол! — ответил Гейр.

Я сделал большой глоток, стер пену с губ тыльной стороной руки и поставил стакан на подставку перед собой. Что-то есть духоподъемное в этом светлом золотистом цвете, подумал я. Потом снова посмотрел на Гейра.

— К святым? — переспросил я.

— Да. Мне кажется, католические святые верили, думали и действовали примерно так же.

— Тебе не кажется, что это некоторый перебор?

— Ничуть. По мне, то, что ты делаешь, называется словом «истязать».

— Что именно?

— Жизнь, возможности, то, как жить, как творить. Творить жизнь, не литературу. С моей точки зрения, ты живешь в почти пугающей аскезе. Вернее, нет, купаешься в аскезе. Что, как я уже говорил, крайне необычно. Явное отклонение от общей нормы. Не помню, чтобы я встречал кого-то или хотя бы слышал… тут действительно впору обратить взгляд на святых или Отцов Церкви.

— Слушай, хватит.

— Ты сам напросился. И у меня нет для тебя другой системы названий и понятий. Но у тебя это не поверхностная черта, не выученная социальная норма, не показная мораль. Нет, у тебя это религия. Естественно, без Бога. Ты единственный известный мне человек, кто может причаститься не веруя, и это не будет кощунством.

— Ты знаешь других, кто так бы делал?

— Да, но не так чистосердечно. Я сам так сделал, когда конфирмовался. Но я это сделал за деньги. А потом вышел из госцеркви. А на что я потратил деньги? Правильно, купил себе нож. Но мы говорили о другом. О чем?

— Обо мне.

— Верно. Так вот, у тебя есть нечто общее с Беккетом. Не в манере письма, но в схожести со святыми. Помнишь, Чоран писал где-то, что в сравнении с Беккетом он шлюха? Ха-ха-ха! Справедливое высказывание! Ха-ха-ха! Чоран, кстати, считался одним из самых неподкупных. Я смотрю на твою жизнь, и она кажется мне потраченной совершенно впустую. Я думаю так обо всех жизнях, но о твоей в большей степени, потому что там было больше чего растрачивать. Твоя нравственность — не самодекларация, как думал тот идиот, — а самая твоя суть. Не больше и не меньше. И вот это огромное расхождение между нами делает возможными наши ежедневные разговоры. Оно называется симпатией. Я могу симпатизировать твоей судьбе. Потому что судьба — она и есть судьба, ты с ней ничего поделать не можешь. Я могу только наблюдать. С тобой ничего нельзя поделать. И вообще поделать ничего нельзя. Мне тебя жалко. Но я могу только наблюдать за этим, как за трагедией, которая происходит у меня на глазах. Трагедия, как ты помнишь, это когда с великим человеком все идет хуже некуда. В отличие от комедии, где у плохого человека все складывается наилучшим образом.

— Почему трагедия?

— Потому что все так безрадостно. И жизнь у тебя безрадостная. У тебя горы ресурсов и талант, но они застят тебе дорогу, все обращается в искусство, но не в жизнь. Ты как Мидас. К чему он ни прикоснется, все обращается в золото, но его это не радует. Там, где он проходит, все блестит и сияет. Другие ищут, ищут, а найдут крупицу золота, сразу продают его, чтобы прикупить себе жизни, роскоши, музыки, танцев, удовольствий, изобилия, да хоть потрахаться, да, наброситься на бабу и на час-другой забыть думать о собственной жизни. Но ты вожделеешь невинности, а это нерешаемая задача. Вожделение и невинность не сойдутся. Высокое перестает быть высоким, если ты суешь туда елдак. Ты угодил в положение Мидаса, ты можешь получить все. Сколько таких людей, ты думаешь? Всего ничего. Сколько из них отказываются со словами «спасибо, не надо»? И того меньше. Насколько я знаю, вообще один. Если это не трагедия, то что трагедия? Но думаешь, твой журналист смог бы это расписать?

— Нет.

— Нет. У него своя журналистская линейка, которой он всех меряет. Журналисты всех стригут под одну гребенку, на этом вся система и держится. Но таким путем он не подойдет даже близко к тому, кто ты таков на самом деле. Об этом даже мечтать не приходится.

— Но это всех касается, Гейр.

— Возможно. А возможно, и нет. Ты со своим превратным мнением о себе и желанием быть как все — из той же оперы.

— Это ты так считаешь. Но я бы сказал, что такое мнение обо мне, как у тебя, сложилось только у тебя. Ингве или мама или прочие родные-знакомые вообще не поняли бы, что ты такое обо мне рассказываешь.

— Что не отменяет того, что это правда, верно?

— Не то чтобы не отменяет, но я подумал о том, что она сказала о тебе в тот раз, что ты возвеличиваешь всех людей в своем окружении, поскольку хочешь сделать великой свою жизнь.

— Но она и так великая. Жизнь каждого велика настолько, насколько он хочет. Знаменитости, звезды, которых все знают, стали известны не сами по себе, за счет собственных усилий, но поскольку кто-то сделал им славу, кто-то о них написал, снял фильм, поговорил с ними, изучает их и восхищается ими. И тогда они становятся величинами для других людей. Это обычная театральная постановка. Разве моя постановка должна быть менее правдива? Нет, наоборот, ведь те, кого я знаю, они в одном со мной пространстве, я могу дотронуться до них, посмотреть им в лицо, когда мы разговариваем, мы видимся то и дело, в отличие от тех, чьи имена у всех на слуху. Я человек из подполья, а ты Икар.

К нам шла официантка. На тарелке, которую она поставила перед Гейром, кусок мяса высился как утес посреди моря белого лукового соуса. На моей темной кучей лежали фрикадельки, упираясь в светло-зеленое пюре из горошка и красное брусничное варенье, с густым светло-коричневым соусом по краю. Картошка была подана в отдельной миске.

— Большое спасибо. Мне еще одно, спасибо, — сказал я, глядя на официантку.

— Одно «Старо», ага, — сказала она и взглянула на Гейра. Он положил салфетку на колени и помотал головой:

— Я потом, спасибо.

Я выцедил из стакана последние капли и положил на тарелку три картофелины.

— Это ничуть не комплимент, если ты вдруг так подумал, — сказал Гейр.

— Что именно?

— Образ святого. Никакой современный человек не стремится в святые. Что у них за жизнь? Страдание, самопожертвование, смерть. Никому на фиг не сдалась отличная внутренняя жизнь, когда толком нет внешней. Народ думает только о том, как употребить внутреннее для успеха и процветания во внешней жизни. Как современный человек смотрит