Любовь — страница 88 из 108

на молитву? Для него существует лишь один тип молитвы — исполни мое желание! Современный человек молится, только если хочет что-то получить.

— Мне много всего хочется.

— Да-а. Но радости оно тебе не дает. Не стремиться к счастливой жизни — самое провокативное, что только может сделать человек. И это тоже не комплимент. Наоборот. Мне нужна жизнь. Это единственное, что чего-то стоит.

— С тобой говорить — все равно что ходить на психотерапию к дьяволу, — сказал я и подвинул ему миску с картошкой.

— Но дьявол в конце всегда проигрывает, — сказал он.

— Не могу сказать, не знаю. Конец еще не наступил.

— Тут ты прав. Но ничто не указывает на его победу. Во всяком случае, насколько я вижу.

— Даже когда Бога среди нас уже нет?

— Среди нас было слово. А Бога с нами и раньше не было, он был над нами. Теперь мы его интериоризировали. Забрали себе.

Несколько минут мы ели молча.

— А вообще как? — спросил Гейр. — Как день прошел?

— Дня, считай, не было, — ответил я. — Начал было писать доклад, — ну тот, — но выходит чушь какая-то, бросил и читал, пока сюда не поехал.

— Не самое дурацкое занятие.

— Само по себе нет. Но я ужасно раздражаюсь на вот это все. Ты, кстати, никогда этого не поймешь.

— Вот это все — оно что? — спросил Гейр и отодвинул полулитровый бокал.

— В данном конкретном случае оно — то чувство, которое у меня возникает при необходимости написать текст о моих двух книгах. Я вынужден делать вид, что считаю их значительными, иначе у меня не получится о них рассказать, а это все равно что нахваливать себя — ужасно отвратительно, потому что в итоге я должен стоять перед ними и расхваливать свои книги, и слушателям это окажется интересно. Почему? А потом они подойдут ко мне и станут говорить, какие эти книги фантастические и до чего хороший доклад я сделал, а я не хочу смотреть им в глаза, не хочу их видеть, я хочу вырваться оттуда, потому что я пленник, понимаешь? Похвала — это, блин, худшее, чему можно подвергнуть человека.

Георг Йоханнесен говорил о навыке похвалы, но это ненужный уход в частности, он предполагает существование такой похвалы, которая действительно чего-то стоит, — а ее нет. Чем с более высокого этажа похвала раздается, тем хуже. Сперва я смущаюсь, потому что некуда спрятаться, потом начинаю злиться. Вот этот вот специфический способ обращения с человеком… Ну ты знаешь. Нет, ты же ни черта не знаешь! Ты в иерархии в самом низу. И как раз хочешь наверх. Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха!

— С похвалой не все однозначно на самом деле, — продолжал я. — Если ты похвалил, то это мне важно, это играет роль. То, что это Гейр сказал, важно. И Линда, понятное дело. И Туре, и Эспен, и Туре Эрик. Все самые близкие. Но я говорю о посторонних. Где я не понимаю, с кем и чем имею дело, где нет ни малейшего чувства контроля… Понимаю только, что успех — дело ненадежное, предательское. Смотри, я завожусь, просто разговаривая об этом.

— Я запомнил два твоих замечания и много о них думал, — сказал Гейр и посмотрел на меня, а нож и вилка тем временем парили над тарелкой. — Первое: самоубийство Харри Мартинсона. Как ты рассказывал, что он вспорол себе живот после получения Нобелевской премии. И ты сказал, что точно знаешь почему.

— Да, тут все совершенно ясно, — ответил я. — Для писателя величайший стыд получить Нобелевскую премию по литературе. А по поводу его нобелевки все время возникали вопросы. Он сам швед, член Академии, и было понятно, что здесь — приятельская услуга, что он не заслуживал премии на самом деле. А если незаслуженно, то все это издевательство. И, блин, нужно быть кремнем, чтобы такое издевательство снести. Для Мартинсона с его комплексом неполноценности оно оказалось непосильным. Если он свел счеты с жизнью вообще из-за этого. А второе что?

— В смысле?

— Ты сказал, что задумался о двух вещах, которые я упомянул. Какая вторая?

— По поводу Ястрау в «Разрушении»[69]. Помнишь?

Я помотал головой.

— Тебе только секреты доверять, — сказал он, — ничего не помнишь. Не голова, а швейцарский сыр из одних дыр. Ты назвал «Разрушение» самой противной книгой, которые ты читал. И что падение Ястрау — ничуть не падение. Он просто разжал хватку и покатился, предал и сдал все, что имел, чтобы пить, и что в этой книге это реально альтернатива. В смысле — хорошая альтернатива. Перестать держаться за все, что у человека есть, и скользить, пока не вылетишь. Как с мостков.

— Теперь вспомнил. Он отлично описывает, как человек напивается. Каково быть пьяным, какое это может быть фантастическое чувство. И у человека возникает мысль — да ладно, все не так опасно. До этой книги я не думал о таких сторонах человеческого падения, как глухота, безволие. Мне оно рисовалось драматичным, судьбоносным. И шоком стало, что это дело будничное, желаемое и, возможно, приятное. Потому что оно же приятное. Опьянение на следующий день, когда оно поднимается…

— Ха-ха-ха!

— Ты бы никогда не разжал хватку. Или я не прав?

— Прав.

— А ты?

— И я нет.

— Ха-ха-ха! Хотя почти все, кого я знаю, сделали так. Стефан на своем хуторе пьет все время. Пьет, жарит поросят целиком и водит трактор. Когда я летом ездил домой, Одд Гуннар глушил виски молочными стаканами. Наливал до края, а в качестве извинения говорил, что в честь моего приезда. Но я-то не пил ни капли. А еще Тони. Но он наркоман, это особое дело.

Из-за одного из столов на другой стороне встала женщина, до того сидевшая к нам спиной, и, пока она шла к двери в туалетные комнаты, я сообразил, что это Гильда. На несколько секунд, пока я находился в ее зоне видимости, я пригнулся и опустил глаза. Не то чтобы я что-то против нее имел, просто в эту минуту разговаривать с ней не хотелось. Она долго была очень близкой подругой Линды, в какой-то период они даже жили в одной квартире. Одно время она была как-то вовлечена в дела издательства «Вертиго», я так и не понял, чем именно она занималась, но, во всяком случае, оказалась запечатлена на обложке их книги, а именно маркиза де Сада, а вообще она работала в «Книжной лавке Хеденгрена» и не так давно создала на пару с подругой какую-то окололитературную фирму. Гильда была непредсказуема и неуравновешенна, но без патологии, просто в ней бурлил избыток жизни, из-за чего ты никогда не знал, что она сделает. Какой-то стороной характера Линда очень ей соответствовала. В подтверждение расскажу, как они познакомились. Линда окликнула ее в центре города, они раньше никогда не виделись, но Линде показалось, что с виду Гильда — человек занятный; она подошла к ней, и они стали подругами. У Гильды были широкие бедра, большая грудь, черные волосы и южные черты лица, она напоминала собой женский типаж пятидесятых, и за ней ухлестывали разные важные столичные писатели, но сквозь этот ее облик временами прорывалось нечто отчетливо девчачье, невоспитанное, сердитое, дикое. Кора, человек более тонкой душевной организации, сказала однажды, что боится Гильду. Она жила с аспирантом-литературоведом, Кеттилем, только приступившим к кандидатской; когда ему не утвердили Германа Банга, он взялся за тему, которую кафедра если б и захотела — не смогла бы прокатить, литература вокруг холокоста, и тема, естественно, прошла на ура. Последний раз мы виделись на празднике у них дома, Кеттиль только что вернулся из Дании с семинара и встретил там норвежца, который учился в Бергене, кого именно, спросил я, Юрдала, ответил он, не Пребена? — уточнил я, да, его, Пребена Юрдала. Я сказал, что это мой друг, мы вместе редактировали «Вагант», и что я его ценю, он умен и талантлив, на что Кеттиль не сказал ничего, но это ничего он не сказал в определенной манере, вдруг смутился и поспешил долить бокалы, чтобы смягчить возникшую паузу, затушевать ее, — из всего этого я понял, что Пребен отзывался обо мне не так восторженно, как я о нем. И как молния чиркнула мысль, что он в пух и прах разнес мою последнюю книгу, два раза подряд, в «Ваганте», а потом в «Моргенбладет», и в Дании это, наверно, было обсуждаемой темой. Кеттиль смутился, потому что мое имя котировалось там невысоко. Это было всего лишь мое предположение, но я был почти уверен, что оно не беспочвенно. Странно, что я не сразу вспомнил эти разгромные рецензии, но еще страннее причина, которой я это объяснял: Пребен в моей голове приписан к бергенскому периоду, а рецензии его относятся к стокгольмскому — к сегодня — и связаны с книгой, а не с жизнью вокруг нее. Они ранили меня, ох, еще как, словно нож в сердце, или, точнее, в спину, поскольку Пребена я знаю. Поэтому я не столько винил Пребена, сколько переживал, что книга небезупречна, что она уязвима для такого типа критики, другими словами, недостаточно хороша, и одновременно я тревожился, как бы этот приговор не приклеился к роману, не стал первым, что в связи с ним приходит на память. Но я же не поэтому не хочу поговорить с Гильдой? Или поэтому? Истории такого рода бросают тень на отношения со всеми причастными. Нет, я не хочу слышать о ее работе, вот в чем дело. Она как-то посредничает между издательством и книжными магазинами, насколько я понял. Устраивает мероприятия? Фестивали и тусовки? Что бы это ни было, выслушивать подробности я не хочу.

— У вас хорошо было, кстати, — сказал Гейр.

— Мы разве с тех пор не виделись?

— Чего-чего?

— Вы у нас были пять недель назад. Странно, что ты только сейчас вспомнил.

— А, в этом смысле. Просто мы вчера говорили с Кристиной про тот вечер и что надо бы позвать вас всех к нам.

— Хорошая идея. Тумас, кстати, здесь. Сидит с кем-то в том конце.

— Да? Ты с ним поговорил?

— Только поздоровался. Он сказал, что подойдет попозже.

— Он сказал тебе, что сейчас читает твою книгу?

Я покачал головой.

— Ему очень понравилось эссе об ангелах. Говорит, надо было сделать подлиннее. Очень на него похоже, ничего тебе не сказать. Он наверняка забыл, что это ты книжку написал. Ха-ха-ха! Он суперзабывчивый человек.