Но жить так было невозможно, да я и не хотел, поэтому, когда остывала глухая и непримиримая злость, а оставался только раздрай в душе, как если бы разбилось все, что я берег, мы мирились и жили, как раньше жили постоянно. Но потом все начиналось заново, ибо все в природе циклично.
Я затушил сигарету, допил остаток выдохшейся колы, встал, уперся в решетку балкона и стал смотреть на небо; в нем, где-то за пределами города висел огонек, слишком низкий для звезды и слишком неподвижный для самолета.
Что это такое?
Я смотрел на него несколько минут, но потом он вдруг качнулся влево и все же оказался самолетом. А неподвижным он выглядел потому, что, снижаясь над Эстерсунном, шел курсом прямо на меня.
Кто-то постучал в окно, и я обернулся. Там Ванья улыбалась и махала мне. Я открыл дверь.
— Спать идешь?
Она кивнула:
— Я хочу сказать тебе спокойной ночи, папа!
Я наклонился и поцеловал ее в щеку.
— Спокойной ночи. Приятных снов.
— Приятных снов!
И она побежала по коридору в свою комнату, полная сил даже после такого долгого дня.
Надо уже разобраться с этой проклятой посудой.
Соскрести остатки с тарелок в ведро, наклонившись над ним, вылить молоко и воду из чашек и кружек, вынуть из мойки яблочную и морковную кожуру, пластиковые упаковки и чайные пакетики, ополоснуть ее и поставить всю посуду на рабочий стол, набрать в мойку горячей воды, выдавить туда моющее средство, упереться лбом в шкафчик и начать мыть стакан за стаканом, чашку за чашкой, тарелку за тарелкой. Ополоснуть. Следить за сушилкой, когда она заполнится, начать вытирать мытое, чтобы освободить место. Потом пол, под стулом Хейди грязь надо отскребать. Завязать мусорный пакет и спуститься на лифте в подвал; пройти по теплым, похожим на лабиринт коридорам до мусорной комнаты, скользкой от въевшейся грязи, с трубами под потолком, заваленной обрывками изоленты и крепежа, на двери которой в силу свойственной шведам любви к эвфемизмам красуется надпись «Экологическая комната»; швырнуть пакет в какой-нибудь большой зеленый бак и неизбежно вспомнить Ингрид, — она в последний свой приезд обнаружила в одном из них кипу холстов маленького размера и притащила их все в квартиру, считая, что мы придем в такой же восторг, как она сама: такая удача, детям будет на чем рисовать несколько лет; закрыть крышку и вернуться домой, где в эту самую секунду Линда тихо вышла из детской.
— Уснула?
Линда кивнула.
— Какую ты чистоту навел, — сказала она, остановившись на пороге кухни. — Вина хочешь? У нас еще не кончилась бутылка, которую Сиссель в последний раз привезла.
Первый мой порыв был отказаться, но короткая отлучка из квартиры странным образом смягчила мой настрой по отношению к Линде, и я кивнул:
— Да, пожалуй.
Две недели спустя, вечером, когда Ванья и Хейди скакали вокруг нас, прыгали по дивану и вопили, мы с Линдой, стоя голова к голове, изнемогая от чувств, третий раз в нашей жизни смотрели на голубую линию на белой полоске. Это Юнн сообщил нам о своем приходе в мир. Родился он в конце лета, покладистый и терпеливый с первого дня, всегда готовый посмеяться, даже если вокруг грохочет буря. Нередко он выглядел так, как будто кто-то протащил его сквозь колючие заросли; весь расцарапанный Хейди, — она оставляла на нем отметины при любой возможности, часто под прикрытием поцелуя или дружеского похлопывания по щеке. Мучительное чувство, когда наматываешь километры по городу с детской коляской, так донимавшее меня когда-то, казалось странным и давно изжитым теперь, когда я толкал перед собой по улице потрепанную коляску с тремя детьми и часто еще двумя-тремя пакетами, болтавшимися на ручке; мои щеки и лоб прорезали глубокие, как раны, морщины, а пустые глаза горели яростью, над которой я давно утратил власть. Меня больше не заботило, насколько феминизированно я выгляжу со стороны, теперь мне важнее было доставить детей куда следовало и чтобы по дороге никто из них не сел на землю, отказываясь идти дальше, или не выдумал чего-нибудь еще, что лишит меня плодотворного утра или вечера. Однажды на тротуаре напротив остановилась группа японских туристов и стала тыкать в меня пальцем, как будто я цирковая обезьяна. Они показывали на меня пальцами! Вон идет скандинавский мужчина! Смотрите, потом будете внукам рассказывать.
Я очень гордился своими детьми. Ванья — неистовая и храбрая, никто и представить себе не может, какая в этой худой фигурке ненасытная потребность двигаться, жадно подчинять себе мир с его деревьями, лазилками, бассейнами и просторами, а замкнутость, тормозившую ее пару первых месяцев в новом детском саду, она преодолела настолько, что очередная «беседа о развитии ребенка» касалась уже противоположной проблемы. Теперь речь шла не о том, что Ванья прячется, не вступает в контакт со взрослыми, не бывает заводилой в играх, а наоборот, ее иногда слишком много, как они аккуратно выразились, и она слишком рьяно старается быть первой. «Если говорить прямо, — сказал директор сада, — то она третирует некоторых детей. Но хорошо, что ей хватает проницательности оценить ситуацию и ума — ее использовать, но, — продолжал он, — мы стараемся дать ей понять, что так делать не надо. Да, вы не помните, случайно, откуда она взяла эту песенную строчку — „на-на-на-на-нааа-на“? Может быть, из какого-то фильма? Тогда мы бы показали его в саду и объяснили всем, о чем речь». После предыдущей встречи, где они завели речь о логопеде и толковали Ваньину застенчивость как недостаток и требующий исправления дефект, их мнение интересовало меня в последнюю очередь. Ей только исполнилось четыре, это все пройдет без следа через несколько месяцев… Хейди была не такой оторвой, и она куда лучше владела телом, ей как будто хотелось в нем находиться, не то что Ванье, — ту фантазия могла увлечь куда угодно, а выдумка казалась ей гранью действительности. Ванья бесилась и впадала в отчаянье, если у нее что-то не получалось с первой секунды, и охотно принимала помощь, а Хейди хотела все сделать сама, ее задевали наши предложения помочь, она повторяла попытки, пока не добивалась своего. О, это торжество на лице победителя! На вершину большого дерева на детской площадке она забралась раньше Ваньи. В первый раз она уцепилась за самую верхнюю ветку. А во второй, движимая детской отвагой, забралась на нее. Я устроился на скамейке и читал газету, когда услышал ее вопль: она сидела на конце ветки, не имея за что ухватиться, в шести метрах над землей. Неосторожное движение, и она сверзится. Я забрался наверх и схватил ее, невольно смеясь: зачем ты сюда залезла, чего хотела? При ходьбе она то и дело подпрыгивала, и мне казалось, что это от радости. Она была единственным в семье по-настоящему счастливым человеком, во всяком случае, казалась им и имела данные им быть. Она спокойно выносила что угодно, но не когда ее ругали. Тут губы у нее начинали дрожать, из глаз текли слезы, и ее еще час не удавалось успокоить. Она обожала играть с Ваньей, на любых ее условиях, и ездить верхом. Когда летом в парке аттракционов она восседала на осле, лицо ее пламенело гордостью. Но даже это зрелище не заставило Ванью поменять свое мнение, она больше не будет ни на ком кататься, никогда, ни за что, и тут же сдвинула очки на нос, бросилась на землю перед Юнном и издала такой вопль, что на нас все обернулись. Но Юнну игра понравилась, он что-то крикнул в ответ, и они захохотали.
Солнце уже скатилось к соснам на западной стороне. У неба был тот глубокий синий цвет, который я помню с детства и люблю. Что-то во мне оттаяло, поднялось к поверхности. Но для дела оно не годилось. Прошлое было ничто.
Линда сняла Хейди с дурацкого осла. Помахала ему и женщине, продававшей билеты.
— Так, — сказал я. — Теперь прямиком домой.
Наша машина стояла чуть ли не единственная на огромной, засыпанной щебнем парковке. Я сел на бордюр, взял Хейди и поменял ей памперс. Пристегнул Юнна, сонно прикрывшего глаза, на переднем сиденье, пока Линда пристегивала девочек сзади. Мы ездили на большом красном прокатном «фольксвагене». Я сидел за рулем в четвертый раз после получения прав и все, связанное с ездой, вызывало во мне радость. Зажигание, скорость, газ, задний ход, руль. Все было мне интересно. Я никогда не думал, что начну водить машину, я не видел себя в образе водителя, тем большим был мой восторг, когда я обнаружил, что уже час еду по шоссе на скорости сто пятьдесят километров в ровном, почти ленивом ритме: помигать левым поворотником, обогнать, помигать правым, встроиться; дорога сперва шла в основном среди лесов, дальше, после долгого пологого подъема перед крутым спуском, пошли бесконечные поля, невысокие хуторские постройки, живописные рощи и лиственные перелески, с запада неизменно окаймленные синей полосой моря.
— Ого! — сказал я, когда мы въехали на вершину и внизу раскинулся сконский ландшафт во всем его великолепии. — Невозможная красота!
Золотые поля, зеленые буковые леса, синее море. И каждый цвет усилен почти до дрожи светом заходящего солнца.
Никто не отозвался.
Что Юнн спит, я знал. Но этих там сзади тоже сморило, что ли?
Я повернул голову и взглянул через плечо.
Ага, все три спят, глаза закрыты, зато рты открыты.
Внутри меня взорвалась радость.
Она длилась секунду, другую, может, третью. Потом ее накрыла тень, она всегда приходила следом, — мрачный погонщик радости.
Я хлопнул рукой по рулю и стал подпевать музыке. Звучал последний диск Coldplay, хоть он мне и не нравился, но для машины оказался идеальным. Когда-то я пережил такое же настроение, как сейчас. Влюбленный, шестнадцатилетний, я ранним летним утром ехал по Дании в Нюкёбинг, в тренировочный лагерь, и все в машине, кроме меня на переднем сиденье и водителя, спали. Он гонял «Brothers in Arms» — диск группы Dire Straits, который вышел той весной и вместе с «The Dream of a Blue Turtle» Стинга и It’s My Life группы Talk Talk составлял мой саундтрек ко всем важным событиям тех месяцев. Плоский ландшафт, встающее солнце, неподвижность за окнами, спящие люди, такой концентрат радости, что я помнил его двадцать пять лет спустя. Но за той р