Любовь – кибитка кочевая — страница 31 из 49

Кузьма смущенно улыбался, молчал. Он сам до сих пор не мог понять, за какие заслуги перед Богом на него свалилось такое счастье. Они жили с Данкой вместе пятый месяц, вместе работали в ресторане, каждый вечер Кузьма стоял за ее спиной с гитарой в руках, каждый раз перед тем, как лечь спать, Данка снимала с него сапоги, каждую ночь они укладывались в одну постель и засыпали вместе – а он все еще не мог понять, не мог привыкнуть. Вот это все – его… Это темное, сумрачное лицо с острым подбородком, тонкими бровями, длинными, черными, никогда не улыбающимися глазами, эти волосы – теплые, вьющиеся, мягкие, эти плечи, руки, грудь – все ему… За что? Кто он, Кузьма Лемехов? Князь, граф, купец первой гильдии? Генерал-губернатор? Император всероссийский? Может, на худой конец, лучший гитарист в Москве? И то получше есть, вон хоть и Митро, и Петька Конаков… Так почему же? Ответа у него не было, и спросить было не у кого. Цыгане бы подняли на смех, Митро эта скороспелая женитьба не понравилась с самого начала, Варька… Вот Варька, пожалуй, могла бы рассказать что-то. Кузьма замечал, как они с Данкой иногда вполголоса разговаривают и моментально замолкают, стоит кому-нибудь приблизиться. Но Варька упорно молчала, а допытываться самому Кузьме было стыдно. Не сознаешься же, что за всю зиму они с женой хорошо если десять слов сказали друг другу. Данка вообще была молчаливой и иногда могла целый вечер просидеть среди цыган, не сказав ни слова, даже на вопросы отвечая коротко, а иногда не отвечая вовсе – если спрашивал кто-нибудь из молодых. Первое время Данку старались растормошить: всем было интересно, откуда взялось такое чудо, в каком таборе она кочевала, за кем была замужем и почему ее родня не приехала даже посмотреть, как ей живется на новом месте. Но новая солистка упрямо отмалчивалась, а Яков Васильев однажды подозвал к себе Варьку, проговорил с ней за закрытыми дверями полчаса и после этого сказал цыганкам:

– Вы от Данки отвяжитесь. Здоровее будете.

Понемногу всем в самом деле надоело донимать «подколесную» вопросами, и от нее отстали. Кузьма же прекратил это бессмысленное занятие раньше всех – после того как однажды ночью на свой осторожный вопрос о жениной родне услышал мрачное:

– Тебе на что?

– Как «на что»? – опешил он. – Не чужие ведь. Просто так, чтоб знать…

– Много будешь знать – плохо будешь спать. Спи, кстати, давай, ночь-полночь… – Данка повернулась к нему спиной и натянула на плечи одеяло. Кузьма совсем растерялся. Чувствуя, что происходит что-то совсем не вяжущееся с семейной жизнью, понимая, что нельзя это так оставлять, он, тем не менее, не знал, как себя вести. Взрослые цыгане, давшие ему множество полезных рекомендаций по части воспитания жены сразу же после свадьбы, советовали:

– Как начнет кочевряжиться – сейчас бей! Сразу же! Не сильно, боже упаси, меток не оставляй, но чтоб характер почуяла! Баба – она всегда дура, ей понимание надо иметь! Сразу в шоры не возьмешь – потом всю жизнь мучиться будешь!

Кузьма кивал, полностью со всем соглашаясь, но про себя точно знал: ударить Данку он не сможет. Ни с глазу на глаз, ни тем более на людях. Во-первых, он еще ни разу не бил женщин. Во-вторых, у него не было никакой уверенности, что Данка не даст сдачи. Один раз поглядев в эти сумрачные ведьмины глаза, можно было поверить: их хозяйка не боится ничего. Ни мужниных кулаков, ни всеобщего осуждения, ни даже того, что вылетит из хора, – а именно этого до смерти боялась вся поющая Живодерка. Впрочем, держалась Данка до сих пор безупречно, как подобает замужней цыганке. На людях всегда стояла за спиной Кузьмы, не вмешивалась в разговоры; если в дом Макарьевны приходили цыгане, ловко и быстро собирала на стол, обслуживала мужчин, сама оставалась в стороне. Если ее просили спеть или сплясать, шла беспрекословно, по вечерам исправно стягивала с Кузьмы сапоги, в постели не топорщилась, а по утрам вскакивала с первыми лучами, даже если легла под утро, и шла на кухню. Если Кузьма дарил ей что-то, – а дарил он много, надеясь хотя бы этим вырвать у жены улыбку или теплый взгляд, – Данка сдержанно благодарила и складывала подаренное в сундук. Упрекнуть ее было не в чем, но иногда Кузьма, глядя на жену, чувствовал ничем не объяснимый страх. И понять, откуда берется этот холод на спине, он не мог.

Больше всего ему нужен был разговор с Митро. Но тот ни слова не сказал даже тогда, когда все цыгане дружным хором давали Кузьме ценные советы, а сам Кузьма приставать к дядьке не решался, опасаясь услышать вполне справедливое: «Раньше надо было спрашивать, а не жениться башку очертя!» Может быть, Митро был прав. Но, вспоминая тот день, когда он увидел Данку сидящей по-таборному на каменной «бабе» и распевающей «Валенки», Кузьма понимал: даже знай он тогда, что вот так все повернется, – все равно женился бы на ней. А если бы не женился – проклинал бы себя до конца дней. Наверное, подождать надо, уговаривал Кузьма сам себя. Кто знает, почему она такая? Может, с мужем плохо было, может, свекровь злая была, может, мать с отцом выдали не за того… Пусть время пройдет, пусть она обвыкнется, отмерзнет, разговаривать научится. А он подождет. Не завтра, слава богу, помирать.

Данка об этих умозаключениях супруга не знала, да они ее и не интересовали. Она вообще редко думала о муже и очень долгое время, просыпаясь по утрам, не могла сразу вспомнить, что она делает в этом доме, в этой постели и что это за молодой цыган спит рядом. Иногда, когда Кузьма расталкивал Данку во время ее страшных снов, которые приходили почти каждую ночь, она непонимающе таращилась на него круглыми от ужаса глазами, в которых еще стояла пустая затуманенная дорога и капли крови, падающие в пыль, и срывающимся шепотом спрашивала:

«Дэвла, ты кто?!»

«Я Кузьма, – напоминал он. – Что случилось, ты так кричала… Весь дом, верно, проснулся…»

«Ничего, заснете снова…» – Данка падала лицом в подушку и не отвечала больше ни на какие вопросы.

Варька как-то раз, когда они остались в доме одни и затеяли варить щи, спросила ее:

– Ну, зачем тебе это дите неразумное понадобилось?

– Ты о ком? – прикинулась непонимающей Данка. Варька не ответила, но через минуту продолжила:

– Ты ведь красивая, сама знаешь. Таланная, вон на тебя уже вся Москва ездит. Если бы захотела – за любого бы выскочила. Может, купец-миллионщик на содержание бы взял, вся в брильянтах ходила бы. А тут… Связался черт с младенцем.

– Кто черт-то? – сквозь зубы спросила Данка, чувствуя, что от ненависти сводит скулы. – И что ты так за него волнуешься? Может, самой нужен?! Так бери, бери, родная, мне не жалко, забирай! Вытирай ему сопли, младенцу этому!

– У, дура ты какая, – спокойно сказала Варька, продолжая мерно шинковать на широкой доске капусту. Но Данку уже было не остановить: она уткнула кулаки в бока и начала кричать на весь дом – бешено, захлебываясь, скаля зубы, путая русские и цыганские слова:

– Тебе хорошо, конечно! Ты – честная! Порядочная! Про тебя никто слова дурного не скажет! Живешь тут ни при ком: ни при муже, ни при брате – и никому никакого дела, будто и надо так! И правильно! И кому ты нужна – со своими зубами щучьими! Знаешь, что я тебе скажу?! Если бы Мотька тогда не из-под меня, а из-под тебя чистую рубашку вытащил – он бы тебе поверил! Поверил бы! Чего бы ты там ни наврала, что бы ни брехала – поверил бы! Да еще сам себе бы руку разрезал и своей кровью простыню бы испачкал, чтобы цыгане заткнулись! Ему бы и в голову не забрело, что на тебя – на тебя, крокодилицу! – до свадьбы кто-то польститься смог! И не тычь мне, что он покойник, что про него плохо говорить нельзя! Сволочь он, хоть и помер! И ты! И все вы, и Кузьма этот с вами вместе!

– Кузьма-то при чем? – поинтересовалась Варька. Но Данка уже швырнула со всего размаху на стол миску с картошкой и, закрыв лицо руками, бросилась вон из дома. Грязные клубни, гремя, покатились по столешнице, попадали на пол. Варька нагнулась, начала собирать их. И, когда спустя час Данка вернулась с улицы мрачнее тучи и без единого слова быстро прошла в свою горницу, Варька не стала окликать ее.

Из ателье Данка вышла уже в третьем часу пополудни. В руках ее была картонка с готовым платьем, и еще два мамзель Дюбуа обещала закончить к концу недели. На улице сразу же захватило дух от холода, щеки и нос стало покалывать, февральский снег слепил глаза до боли, и Данка с быстрого шага постепенно перешла на бег трусцой. Идти было неблизко, на углу Самотечной и Волконского переулка Данка почувствовала, что совсем замерзла, и, поколебавшись немного, свернула в трактир. Может, и не особенно прилично даме в одиночку сидеть в трактире… но не околевать же, в конце-то концов, как шавке на морозе? Да и к тому же, что бы там эта мамзель ни рассказывала, какая из нее, Данки, дама?..

Это было небольшое, темноватое и очень тесное заведение для извозчиков с Екатерининской площади. Данка сегодня была одета по-таборному, и на проталкивающуюся к свободному столу в самом дальнем углу цыганку никто не обратил внимания. Ее не замечали даже половые, и Данке пришлось дернуть за подол грязной полотняной рубахи одного из них:

– Эй, родимый, чаю принеси!

– С сахаром изволите или с пряниками? – вглядевшись в ее лицо, мальчишка-половой расплылся в широченной улыбке. Данка невольно улыбнулась в ответ и строго сказала:

– Сахар нынче дорог. Два пряника принеси.

– Сей минут!

Мальчишка исчез. Данка расстегнула полушубок, сдвинула на затылок платок, положила локти на некрашеный стол без скатерти и в ожидании заказа принялась рассматривать сидящих за столами извозчиков, которые шумно втягивали в себя чай из блюдец, басовито переговаривались, жевали хлеб, стряхивая крошки с взъерошенных бород, и то и дело поглядывали в мутные оконца на своих лошадей. Вскоре Данкино внимание привлекла компания за соседним столом, где сидели четверо и, к изумлению цыганки, играли в карты. Ворох карт вперемешку с деньгами был рассыпан по столу, тут же стояли чайные стаканы, полуштоф водки, лежала недочищенная вобла и раскрошенный хлеб. Машинально Данка окинула оценивающим взглядом скомканные кредитки и чуть не присвистнула: получалось что-то очень приличное. Заинтересовавшись, она подалась вперед и вытянула шею.