– В мае там распускаются пионы – прекрасное зрелище. Ходила молва, мол, в детстве наследный принц был похож на белый пион, но сперва так говорили обо мне. Когда его величество впервые увидел шестнадцатилетнюю меня, он сказал, что я напоминаю ему пион.
Румяная – быть может, от смущения – королева махнула рукой одной из придворных дам, стоявшей в отдаленной части павильона, и велела:
– Иди в Сунёнгун и сорви мне пион.
Та без колебаний отправилась исполнять волю королевы. Увидев ее слабую улыбку, три невестки, не в силах сдержать волнения, стали беспокоиться о том, в здравом ли она уме. Когда придворная вернулась и вежливо протянула ей цветок, ее величество, сперва удовлетворенная красотой пиона, вскоре вновь затосковала:
– И я когда-то так цвела, – слеза прокатилась по щеке королевы Анпхён, и та, словно декламируя стих, прошептала: – Ваше величество…
Тан подошла к опечаленной свекрови и стала звать ее, но та лишь протянула девушке цветок и продолжила:
– Утратив корни, она вскоре совсем зачахнет. Пусть я прожила в Корё гораздо дольше, чем на родине, это место до сих пор кажется мне грустным и одиноким. Давно уж пришел конец буйному цвету, остается лишь вскоре зачахнуть. Когда же ко мне вернется тот, кто сравнивал меня с пионом? Должно быть, лишь когда лепестки цветов иссохнут, потемнеют, омертвеют и совсем потеряют свою красоту…
– Прошу вас, матушка, прилягте, отдохните…
– Нет, он не вернется, даже если я умру. Человеческое сердце подобно молодости: уж если упустил, не вернешь. До чего же глупы женщины: я все скорблю по его сердцу, что теперь уж никогда моим не станет, а сама-то знаю, что тревожит это лишь меня одну. И все равно не могу сдаться. Но ты и сама понимаешь, о чем я говорю…
– Матушка! – испугавшись, подхватила покачнувшуюся свекровь Тан. Ее величество упала на пол павильона, и цветок, который она прежде сжимала в руках, укатился прочь.
– Эй, Нантха! Ах ты! Если письмо порвется, дяде не жить! Эй, Хяни, держи его быстрее! Здесь хватай! Да откуда ж столько силы в этом крохе! – обливаясь потом, Кэвон пытался разжать кулачки трехлетнего мальчика, цепко ухватившегося за кончик письма. Хяни и Нансиль, игравшие во дворе в шашки кону, подбежали к малышу и схватили его за руки, но тот все равно не разжал пальцы. В этом возрасте дети, как правило, сильно хватаются за людей и вещи, которые им понравились, поэтому уговорить их отпустить что-то или кого-то очень сложно. А еще дети склонны бездумно тянуть в рот все, что попадает им в руки, поэтому Нантха смял аккуратно сложенное письмо в ладошке и потянулся, чтобы облизать его. Тогда Кэвон, разнервничавшись, стукнул мальчишку по голове. Он с рождения был крепким ребенком, и парочка ударов не заставила его отпустить письмо, поэтому Кэвон ударил сильнее, и Нантха, разжав кулачок, разрыдался. При виде заплаканного и опечаленного лица ребенка мужчина почувствовал горечь, но, кроме того, и облегчение – драгоценное письмо наконец-то было вне опасности.
– Нет, ну в кого ты только такой упрямый! В маму, да? Будешь молча всем возражать – нелегко тебе потом придется в этом жестоком мире, – попытался он спрятать сожаления за резкими словами, но тут же замолчал. Именно тогда рядом появилась маленькая и милая, но упрямая мама мальчика – Пиён. Сбоку она несла плетеную корзинку сокхури, доверху наполненную рулонами белой ткани моси, сотканной из стеблей растения ра́ми. Все знали: никто в Покчжончжане не прядет пэкчо так искусно, как это делает она. Пиён не было равных.
Чтобы спрясть пэкчо, кору срезанного рами осторожно вычищают, а ее внутреннюю часть несколько раз замачивают в воде, затем – сушат на солнце и разделяют на части, а их затем растирают в руках и скручивают – так получается плетение, которое продевают через специальное приспособление для вытягивания нити, после чего получившийся пучок крахмалят соевым порошком. Всю ткань, которую Пиён пряла и крахмалила в небольшой землянке, отправляли в Тэдо – наследному принцу. Стоило императорским хатун восхититься красотой нарядов из ткани пэкчо, так походившей на шелк, как наследный принц посылал кого-нибудь в Покчжончжан и велел привезти ему еще. Поэтому местные девушки – особенно Пиён – были заняты ткачеством. Даже сейчас, увидев, как ее ребенок громко плачет, она держала в руках корзинку с тканью, которую молча спряла. Не меняясь в лице, она смотрела то на сына, то на Кэвона, который наблюдал за ней в ответ.
– Я не делал ему больно! Я нежно-нежно, слегка! Самым кончиком пальца, – стал оправдываться он.
Совершенно не обращая внимания на Кэвона, что вместо сжатого кулака показал ей лишь вытянутый указательный палец, Пиён не торопясь прошла через двор и опустила корзинку на мару. Освободив руки, она спокойно подошла к ребенку и подняла его. На руках у матери Нантха тут же перестал плакать – будто вовсе и не лил слезы. Девушка не улыбнулась и не сказала малышу ни слова, но он все равно успокоился. Наблюдавший за ними Кэвон опешил.
– Нантха попытался съесть письмо.
– Мы сколько ни тянули, он не отпускал! Поэтому дядя Кэвон и ударил его.
Честность Нансиль и Хяни поразила его. Маленькая, худенькая и веснушчатая девушка напротив была не больше кулака Кэвона, но вот уже три года она хранила молчание, хотя и не давала монашеских обетов, поэтому относиться к ней с пренебрежением он не смел. Больше этого уважение внушал лишь длинный горизонтальный шрам, проходивший по центру ее лица. Когда Пиён равнодушно оглянулась на обратившихся к ней детей, мужчина почувствовал, что должен извиниться за свой поступок, но, извиняясь, стал заикаться прямо как Ёмбок:
– Не-нет, д-дело в письме: о-оно ва-важное. Это первая ве-весточка от господина за несколько месяцев. Е-если бы ре-ребенок его съел, го-госпожа бы меня, наверное, убила. Или малыша. Поэтому…
– Госпожа никого не убивает. Зачем ей убивать?
– Этот ребенок вечно влезает во взрослые разговоры. Вот неймется тебе сегодня, а? – избегая взгляда Пиён, стал он не всерьез бранить Хяни, который решил поумничать и пытался влезть в разговор взрослых. Девушка же окинула своего сына тем же взглядом, каким смотрела на Кэвона, и, убедившись, что слезы его высохли, опустила малыша на мару. Когда она подхватила свою корзинку и попыталась уйти, ребенок схватил ее за полы юбки. Безмолвный, как и его мама, он, схватившись покрепче, дергал ее за одежду, чтобы она поняла: ему хочется поиграть с ней. Тихонько присев рядом, Пиён погладила сына по голове.
Лицом ребенок пошел в Мусока. Особенно глазами. Глаза, нос, рот – все без исключения сын взял от них, и лишь одно отличало его от родителей: отсутствие шрамов. Они, на счастье, по наследству не передаются. Обычно дети начинают говорить раньше, но их ребенок в свои три года до сих пор не умел разговаривать. Мама Хяни предупреждала, что так и будет, если с малышом не разговаривать, но Пиён все равно упрямо молчала даже рядом с сыном. Нет, не в упрямстве дело. С самого его рождения ей словно нечего было сказать, вот она и молчала. Сперва не находила в себе сил издать ни звука из-за чувства вины за смерть Мусока, а теперь еще и ненавидела себя за то, что не может должным образом воспитывать их сына, от чего выдавить из себя хоть что-то для нее стало совсем невозможно. «Во всем виновата моя карма. Молю, непременно защитите моего малыша – он страдает от моих грехов. Сын – единственный свет в моей жизни», – думала она.
У бедняков источник света лишь один – не зря так говорят. Имя для сына Пиён взяла из буддийского сюжета: однажды в Шравасти[86] бедная девушка купила масла всего на пхун[87] и, чтобы совершить жертвоприношение Будде, зажгла единственную лампу; и огонь в ней ярко горел всю ночь, а царь повелел зажечь целую сотню ламп, но в каждой из них ветер затушил пламя. Ту девушку звали Нанда, что по-корейски – Нантха. Давая сыну это имя, Пиён вверяла его Будде. Когда она впервые увидела малыша, у нее защипало нос, а горло сдавило, но в глазах не было ни слезинки. После того как прямо перед ней умер Мусок, глаза девушки, прежде и по пустякам увлажнявшиеся от слез, иссохли. Слез не стало вместе с ее голосом. Пиён теперь не может издать ни звука: ни заговорить, ни засмеяться, ни всхлипнуть, поэтому единственное, что она способна дать своему мальчику, – ласка да нежные поглаживания по голове.
– Кажется, Нантха хочет, чтобы мама с ним поиграла, – сказала вместо не умевшего говорить малыша Нансиль, которая, как и подобает маленьким девочкам, очень интересовалась крохой. Сын стал все сильнее дергать Пиён за юбку. Безучастно поглядев на возню мальчика, она по очереди разжала его пальчики и одернула свою одежду. Тихонько отвернувшись от него, девушка наклонилась за корзиной. Она уже хотела войти в комнату, где стояло приспособление для выравнивания нити, как вдруг Нантха снова ухватился за ее подол и стал тянуть на себя.
– Ма… ма.
Пиён широко распахнула глаза, ее словно поразила молния. Она медленно повернулась назад. Держась за ткань ее юбки, мальчик спокойно и все так же безмолвно – что необычно для трехлетнего ребенка – смотрел вверх. Неужели послышалось? Сомнения девушки развеял крик Нансиль:
– Нантха заговорил! Тетя, вы слышали? Он заговорил!
Испугавшись вскрика девочки, Кэвон и Хяни позабыли свой жаркий спор и спешно подбежали к ней.
– Мама, – снова и снова повторял мальчишка, словно актер, демонстрирующий свои таланты публике. Вновь раздались радостные крики.
– О! Ну вот и у него язык развязался. Наконец-то!
– Нантха, скажи еще что-нибудь! Скажи: «Хяни»! Сможешь?
Корзинка Пиён упала наземь, а все еще содержимое разлетелось по сторонам. Она вдруг прижала сына к груди.
– Мама, мама!
Язык у Нантхи совсем развязался, и теперь ему нетрудно было выговорить и другие слова; повернув голову, он позвал: «Хяни! Хяни!» А когда Кэвон радостно поторопил: «Дядя! Дядя! Скажи: дядя!» – тот, словно делая ему одолжение, закричал и «дядя». Оказавшись единственной, кого мальчишка не позвал, Нансиль расплакалась, а вот у Пиён, тронутой до того, что горло сжалось, в глазах не было ни слезинки. Ей хотелось обнять ребенка и похвалить его хоть немного, но голос ее оставался безмолвным, и лишь ветер хрипло шумел подле девушки. Ну отчего же она не могла ни произнести хоть слово, ни проронить хоть слезинку? Это казалось Пиён печальным и несправедливым.