Александр Иванович возвращался в пансион «Китти», где остановился в этот приезд в Люстодрф. От приподнятого настроения, с которым он утром отправился на прогулку к морю, не осталось и следа. Он медленно брел по пустынному пляжу, загребал туфлями мокрый песок, расшвыривал ногами попадавшиеся на пути обрывки водорослей. Последнее время он страдал именно от таких перепадов настроения, над которыми он был не властен, что еще более усиливало его раздражение и ненависть к самому себе. Смотрел на себя в зеркало в такие минуты и не узнавал себя: «вот видишь, какой я теперь стал, Саша… хотел тут недавно застрелиться, да пистолета под рукой не оказалось, видать, не судьба». Ну конечно, помнил эти слова однокашника по училищу Илюши Силаева, а также хорошо помнил, что всякий раз отвечал ему мысленно: «у каждого своя судьба, Илюша, что предопределено, то и сбудется, никто не знает, что его ждет завтра, и только во вчерашнем дне надо искать знаки дня грядущего».
Итак, накануне зачисления в запас Александр Иванович был произведен в поручики армейской пехоты по Киевскому уезду, потому и оказался в Киеве, где довольно быстро вышла его первая книга. Однако новая жизнь, о которой так мечталось и которую он уже видел, гордо называя себя литератором, так и не наступила, а продолжилась та, что была раньше с самого своего начала, со Вдовьевого дома, что на Кудринской, с сиротского училища, что на Яузе. Разве что на смену полковой рутине, превозмогать которую поручик К научился еще с кадетской юности, пришли еще большая неустроенность, несвобода и зависимость, но не от обстоятельств, а от издателя, которому приносил написанные рассказы и с затаенной тоской ждал ответа. Все это напоминало Александру Ивановичу посещение маменькой департамента, куда надо было ходить снова и снова, унижаться, просить, соглашаться на нелепые подачки, что-то переделывать, исправлять, что-то обещать, чтобы в результате добиться желаемого. Но это желаемое уже не приносило удовольствия и удовлетворения, потому что на его достижение было потрачено слишком много сил.
Отрицательный ответ издателя, чье лицо всякий раз выражало скуку и пустоту,
звучал как приговор, после которого несколько дней Куприн не мог взять блокнот в руки. И, напротив, положительный ответ вызывал бурю эмоций и желание сочинять дальше. Однако, когда приходило отрезвление от временного и пусть даже самого незначительно успеха, находил себя в совершенно угнетенном состоянии. Приходил к убеждению, что быть писателем вовсе не означает быть свободным человеком, то есть заниматься творчеством вне зависимости от требований издателя и получения гонораров за проделанную работу было невозможно в принципе. И опять надо было разрываться между собой, выслушивающим замечания, поучения и настоятельные требования, и собой, сомневающемся в правильности сделанного той ночью с дерущимися под окном дворниками выбора.
Да и, четно говоря, воображаемое сочинение о некоем успешном штабном офицере не двигалось, стояло на месте, потому что всякий раз садясь за него, Куприн совершенно инстинктивно начинал писать о чем-то другом, о том, что пережил и перечувствовал, что вообразил себе и поверил в это как в произошедшее с ним на самом деле.
Поверить же в свою блестящую военную карьеру он не мог.
Не могло солнце пробраться сквозь дымку облаков, сверкало редкими вспышками, освещавшими море, что мерно и монотонно укачивало горизонт, шелестело прибоем, который снова и снова вычерчивал на песке дуги и полуокружности, фигуры, которые при наложении друг на друга образовывали знак бесконечности.
Тогда в Воспитательном доме на Гороховой так и не смог ничего узнать о судьбе Марии, о чем и сообщил Любови Алексеевне в письме. Ответ не заставил себя долго ждать – маменька была раздосадована, просила сына не бросать это дело и непременно найти ее новую семью, потому что данный ей номер – 832, содержал в себе смысл предопределенности: восемь – знак бесконечного поиска справедливости и наказания за содеянное преступление, три – символ Живоначальной Троицы, оберегающей и сохраняющей всякого, кто молитвенно к ней обращается, а два, скорее всего, номер года нового тысячелетия, в котором в жизни Сашеньки произойдет некое важное событие.
– Что за событие такое? – недоумевал конечно.
Александр Иванович разделся и вошел в воду, ощутил прохладу, нежелание ступать дальше, но пересилив себя, сделал еще несколько шагов, оттолкнулся ото дна и поплыл.
Все произошло ровно точно так же, как и много лет назад, когда Саша вошел в пруд, что находился в саду Вдовьего дома, и поплыл на уханье сов, смех лисиц и еще рев каких-то неведомых животных, которые обитали в зоологическом саду на Кудринской. Не чувствовал страха, но удивление, что, впервые оказавшись в воде, не начал тонуть, от чего его неоднократно предостерегала маменька, описывая посиневших и вздувшихся утопленников, а поплыл, даже не понимая толком, что он при этом делает. Двигает ли руками и ногами? Или просто, вытянувшись в струну, движется по воле течения как рыба, с любопытством рассматривая водоросли на дне? Тогда время пролетело незаметно, и лишь когда оказался на противоположном берегу пруда и вошел в зоосад, то смог по-настоящему испугаться. Не могла же маменька ошибаться и говорить неправду про утопленников, водяных и русалок, которые утаскивают неразумных детей на дно и там щекочут до смерти, заставляют пить зеленую жижу и есть улиток, отчего непослушные дети превращаются в головастиков и навсегда остаются в подводном царстве. Но, с другой стороны, когда плыл по пруду, то не видел ни утопленников, ни русалок, ни головастиков. При мысли о том, что все они, скорее всего, просто пожалели Любовь Алексеевну и не стали забирать его к себе, испуг проходил, а на Сашу тем временем во все глаза смотрели их клеток дикие животные – волки, медведи, барсуки.
Шел, не оглядываясь, и воображал, что он идет по дремучему лесу, где в любую минуту может выскочить лютый хищник и съесть его. Поеживался от страха, конечно, но продолжал идти, а мокрая одежда на нем почти высохла, потому что тот день был очень жарким. Кстати, может быть, именно поэтому животным было лень выскакивать из своих клеток и есть его. А ведь маменька уже видела своего сына если не утопленником, то растерзанным дикими зверями, беспомощным и неподвижным, с осунувшимся личиком, в изорванном костюмчике, который выдавали малолетним детям насельниц Вдовьего дома…
Доплыв до буйков, Александр Иванович повернул обратно.
Море откликнулось длинной пологой волной, отчего береговая линия сначала поднялась, затем опустилась и замерла на месте, не приближаясь и не отдаляясь.
Александр Иванович перевернулся на спину и, не совершая никаких движений, остался так лежать в полной неподвижности между небом и дном, не ведая, что с глубины за ним наблюдают рыбы.
Однако не обошлось без конфуза. Пока Куприн купался местные мальчишки ради шутки спрятали его вещи и убежали, и когда Александр Иванович наконец выбрался на берег, выяснилось, что одеться ему не во что. Истеричные и короткие поиски не увенчались успехом, и в том виде, в каком плавал, он вернулся в пансион «Китти». Вещи, конечно, потом были найдены, мальчишки тоже найдены и наказаны, но настроение было испорчено бесповоротно.
Александр Иванович заперся у себя и попросил принести ему обед в номер.
Заказал суп с кнелью и горячими пирожками, разварную стерлядь с овощами и кофе с ликером «Кюрасао».
Поглощал еду молча и сосредоточенно.
Впоследствии так описал этот обед, говоря о себе в третьем лице:
«Он сидел за столом напротив открытой двери на балкон и смотрел, как ветер раскачивает занавески, как они извиваются, то открывая, то закрывая вид на море. Есть не хотелось, но поданные блюда ждали, и приходилось пробовать поочередно принесенное официантом по имени Адальберт, то обжигаться супом и с раздражением отодвигать его, то ковырять вилкой стерлядь, а потом овощи, то надкусывать пирожок и предполагать, что теперь он стал похож на пещеру Лейхтвейса, из которой исходит пар. Просто пришло время обеда, и он заказал его, надеясь на то, что, сохраняя режим, он сможет успокоить нервы. Но тут же ловил себя на мысли, что если нервы его будут совершенно спокойны, то он не услышит едва звучащие внутри себя звуки, из которых рождается текст. Он просто оглохнет и полностью уподобится сломанному органу-оркестриону из трактира в Мучном переулке, будет, как и он грозно возвышаться до потолка, привлекая к себе внимание, но при этом не имея возможности издать и ноты. Накануне отъезда в Люстдорф издатель сообщил ему, что готов опубликовать его очерки и рассказы, но многое в них надо исправить и переписать, потому что читатель ждет увлекательных и жизненных историй. Последние слова задели его, и он хотел ответить, что не собирается ничего переписывать, потакая тем самым вкусам обывателей, привыкших читать бульварные романы, что ему интересна психология героя, его внутренние переживания, а не любовные похождения и пошлые сюжеты, но не ответил. Он заверил издателя, что теперь специально отправляется на отдых, дабы в спокойной обстановке подготовить рукопись к публикации с учетом всех пожеланий и замечаний. И вот сейчас, с трудом доедая обед, он ненавидел себя за эти слова. Его мутило от них, но они уже были произнесены, и потому ничего исправить он не мог. Более того в первые дни своего пребывания в Люстдорфе он проделал эту работу, впадая при этом то в радостное возбуждение, что мол именно так и надо было написать сразу, то в глубокое помрачение, не имея сил перечитать исправленное.
При помощи электрического звонка он вызвал Адальберта и заказал водки, потому что почувствовал, что сейчас с ним может случиться приступ, подобный тому, что приключился с ним в Петербурге, когда он начал выть и на время оглох, и теперь ему было необходимо успокоиться любым образом, пусть и таким. Заказал, разумеется, и закуску, но так ней не притронулся. Затем он вышел на балкон и глубоко вдохнул морской воздух. Почувствовал, что ему становится легче».