Любовь Куприна — страница 13 из 26

Александр Иванович видел себя беспомощным, несчастным, всеми забытым, лежащим на полу в гостиничном номере, не имеющим сил добраться до рукомойника и умыться. Мог только стонать, с трудом переваливаясь с боку на бок, да смотреть на свои опухшие ноги, которые следовало бы натирать лампадным маслом, чтобы они не отекали. По крайней мере это средство его матери советовала ее соседка по палате Вдовьего дома обер-офицерская вдова Мария Леонтьевна Сургучёва.

О своем возвращении с юга в Петербург Александр Иванович никому не сообщил. Он снял номер в дешевой гостинице недалеко от Знаменской площади и здесь, почти не выходя в город, сидел над рукописью, сроки сдачи которой уже давно прошли.

Чувствовал себя нехорошо.

Болел желудок, постоянно кружилась голова, тошнило.

Мог работать только по ночам, потому что дневной свет мешал ему сосредоточиться.

Зашторивал окно, но это не спасало, особенно когда выдавался солнечный день, и комната превращалась в насквозь пронизанный слепящим сиянием аквариум, внутри которого Александр Иванович перемещался как сонная рыба – от стены к стене, от двери к окну.

Стол придвинул к кровати, потому что работал лежа.

Исписанные блокноты не перечитывал, только нумеровал, чтобы потом не нарушить последовательность чтения, не перепутать эпизоды, что сами собой складывались в причудливый орнамент, придумывая который, ощущал радость озарения, но вскоре терял к нему всяческий интерес, потому что приходили новые открытия-озарения, отменявшие своим существованием предыдущие, они вспыхивали, но оказавшись запечатленными на бумаге, тут же переставали светить, лишь тускло мерцали, а потом и гасли.

Наступала ночь, и можно было раздвинуть шторы.

Сравнение Толстого с Моисеем из письма Любови Алексеевны показалось Александру Ивановичу забавным своей простодушной глупостью, потому как видел графа в Крыму на борту парохода «Святой Николай», и вовсе не был он похож на ветхозаветного праотца ни своей бородой, ни своим внешним видом. Не было в нем ничего величественного, скорее, он напоминал старого еврея, бредущего по пыльной Проскуровской улице, – изможденного, уставшего, в которого местные мальчишки бросают куски сухой глины.

Моисей останавливался, поднимал эту глину с земли, плевал на нее и, размягчив таким образом, лепил из нее фигурки животных и человечков. Один из них – тощий, с вывернутыми суставами, поднявший руки на высоту плеч, с безжизненно висящей на груди головой и скрюченными ногами напоминал распятого благоразумного разбойника, которого злые люди побивают камнями, а добрые жалеют.

Добрые люди подводили Александра Ивановича к Толстому и рекомендовали:

– Литератор Куприн.

– Мне ваше лицо, молодой человек, кажется знакомым, – смотря исподлобья, хриплым старческим голосом произносил Моисей, – не тот ли вы мальчик, который обманул меня, когда взял два леденца и тут же их съел, хотя сказал, что одни из них он берет для своей маменьки?

– Нет, Лев Николаевич, вы ошибаетесь, я не тот мальчик, потому что никогда не ел сладких леденцов в детстве.

Было видно, что от этих слов графу Толстому становилось легче. Он улыбался в ответ и протягивал свою узкую, дрожащую руку, чтобы поздороваться.

– Литератор Куприн, говорите? – переспрашивал.

– Так точно, – по-военному четко звучало в ответ, – Александр Иванович.

– И что же вы, Александр Иванович, пишите?

– Описываю нравы, люблю также наблюдать страсти человеческие, причем, порой в самых низменных и гадких своих проявлениях.

– Это прескверно, – неожиданно резко и высоко произносил граф.

– Отчего же, Лев Николаевич?

– От того, любезнейший, что выдает в вас фарисея, человека злого и лживого, пришедшего в чужую для него Ханаанскую землю, все высматривающего и доносящего какому-то своему богу!

– Но позвольте, – Куприн начинал дрожать, всячески внутренне сопротивляясь закипавшей в нем ярости, не давая возможности выйти ей наружу, а на лбу его выступала холодная испарина, – вы меня совсем не знаете, но при этом позволяете себе столь нелицеприятные высказывания в мой адрес.

– Я вижу вас насквозь, господин Куприн! – возглашал Толстой так, что все бывшие на палубе «Святого Николая» оглядывались, – достойно ль описывать мерзости и гадости человеческие? Нет, не достойно! Ибо тем самым, пусть даже и невольно, вы научаете им наивного читателя, смакуете разврат или проявления нервных болезней, делая любовь публичной женщины выше любви к семье или отечеству. Подите от меня прочь!

На этих словах Лев Николаевич начинал махать руками, как бы прогоняя от себя собеседника, и топать по деревянному настилу ногами.

Только теперь Куприн замечал, что на Моисее были надеты высокие болотные сапоги.

Это было еще одним подтверждением того, что граф нисколько не походил на ветхозаветного старца. Ну действительно, откуда у Моисея могли быть болотные сапоги, словно бы он совершенно по-русски решил отправиться с деревенскими мужиками на охоту или на рыбалку, чтобы развеяться после вчерашнего бурного застолья с соседскими помещиком.

Глупая конечно вышла тогда история.

Александр Иванович был полностью выставлен посмешищем перед пассажирами «Святого Николая» и сопровождавшими Льва Николаевича весьма известными личностями.

Был унижен, растоптан этими самыми сапогами, но мог ли возразить самому Толстому?

Сам отвечал на этот вопрос – «нет». И тот второй, неведомый человек, что таился в Куприне, начинал себя душить при таком ответе, чтобы не кинуться на беспомощного, но грозного старика, душил скрюченными пальцами, пока не терял сознание, пребывая при этом в полной уверенности, что сам себя убил…

Наконец Александр Иванович поднялся с пола и, держась за стены, пробрался к рукомойнику.

Здесь он пустил воду, засунул голову под кран, одновременно хлебал ее, а она лилась по его плечам, груди, животу и капала на кафельный пол.

Через несколько дней рукопись наконец была готова.

Вычитывать ее Александр Иванович не стал, поскольку боялся, что запнется на первой же странице, порвет ее в негодовании, закричит – «что же там дальше, если начало такое ужасное, надо все переделывать!», но переписывать времени уже не было. И потому, не говоря себе ни слова, закрыв глаза, будто бы чужими руками клал ее в папку и оставлял у двери, что означало – решение принято бесповоротно.

В издательство он решил пойти с утра, чтобы встретить как можно меньше сотрудников и своим появлением не вызвать ажиотаж и негодующие комментарии в свой адрес, а лучше всего, думал, – оставить папку привратнику с коротким сопроводительным письмом.

Пересек Лиговку.

Увидев в перспективе Знаменскую церковь, подумал о том, что в нее надо бы непременно зайти, чтобы купить здесь в свечной лавке лампадное масло и натереть им ноги. Особенно к вечеру боли усиливались, щиколотки опухали и превращались в бесформенные восковые колоды, которые не помещались ни в какую обувь. Ступал и не мог смотреть на то, как отеки наливались кровью, темнели, исполосованные венозной сеткой. Опускал ноги в таз с холодной водой ноги и шевелил пальцами, между которыми можно было вставить целковый.

Куприн решил, что зайдет в храм после посещения издательства, потому что сейчас он был напряжен и подавлен, а Любовь Алексеевна всегда говорила, что входить в церковь с тяжелым сердцем – великий грех.

Входя в парадный, придумывал, чем объяснит свое исчезновение и свою затянувшуюся работу над рукописью, однако ничего кроме ссылки на то, что он был болен в голову не приходило.

Поднялся на второй этаж. Тут остановился, отдышался и нажал кнопку электрического звонка. Дребезжащая трель сразу же разнеслась где-то в недрах огромной квартиры, которую занимало издательство «Мир Божий».

Сам не зная зачем, Александр Иванович суетливо открыл папку и проверил наличие в ней рукописи. Конечно, рукопись была на месте, куда ж ей было деться. Даже проглядел первую страницу, и она показалась ему вполне достойной. «Надо было все же вычитать», – сокрушенно подумал, – «но теперь уже поздно, есть как есть".

Дверь открыла молодая женщина в черном платье, поверх которого был накинут яркий шушун. От неожиданности Куприн чуть не выронил папку из рук.

– Александр Куприн. Автор. Принес рукопись, – пробормотал Александр Иванович и заметался взглядом, ощутив приступ пронзительного волнения и мучительное чувство неловкости за свой неопрятный вид.

– Давно вас ждем, проходите, – улыбнулась женщина и жестом пригласила гостя войти. Куприн сделал шаг как во сне. Этот низкий, чуть хрипловатый голос показался ему знакомым, хотя никогда раньше он видел этой женщины. В этом голосе не было и тени улыбки, которая блуждала у нее на лице, и было совершенно невозможно понять, о чем она думает сейчас, видя перед собой немолодого уже литератора, о котором много слышала по преимуществу дурного.

– Мария Карловна, – протянула свою узкую чуть смуглую руку, – а мы уже думали, что вы не придете.

– Немного приболел, – проговорил даже не Куприн, а его рот, просто произнес заученную фразу, которая сидела в голове, безо всякого смысла и отношения к происходящему.

– Действительно, у вас очень утомленный вид, – произнесла хозяйка почти шепотом, шелестящим на сухих губах, не отводя пристального взгляда от Александра Ивановича, от которого последнему стало не по себе. Конечно, он мог сейчас начать рассказывать о том, что хотел сжечь рукопись и даже мысленно сжег ее, что несколько недель не мог к ней прикоснуться, находя ее неудачной и никчемной, а исправления, которых от него ждали – глупыми и бессмысленными. Но потом все же заставил себя сесть за работу. Специально тайком вернулся в Петербург, чтобы никто не мешал ему быть в одиночестве, пребывая в котором, он всегда заболевал, не выходил на улицу, превращался в пещерного жителя, пил, почти ничего не ел, опускался, терял счет дням. Обо всем об этом Александр Иванович вполне мог сейчас поведать Марии Карловне, но, чувствуя на себе ее взгляд, понимал, что она все это знает и видит.